— Все мы ходим по краю тьмы, — глубокомысленно изрек Фарафонов. — "Сухаревич" весь испит и света нет впереди. А не послать ли нам гонца за бутылочкой винца? — Гость снова сбился с желанного мне разговора, но я, странно обидевшись на Фарафонова, вернул его в прежнее русло.
— Значит, попу можно грешить, а нам нельзя?
— Но он же не говорит в церкви: живите, как я, но учит, как надобно жить во Христе.
— Но если сам блудит, то и проповеди неискренни. Уж лучше бы сказал; блудите, сластолюбцы, но помните о судном дне...
— Свеженького хочется... Свежачка. Помню, к Лиле Брик пришел узнать из литературных сплетен начала века. А из её спаленки такой молодой котяра вышел, скажу тебе. Он и сейчас в начальниках. Потому что всем хочется свежачка. Вот и Набоков о том же; он нас необидно так разоблачил. А Чехов был суров, да-с... Хотя чахоточные они насчет этого страстны... Дорогой Павел Петрович? С чего мы начали сватовство лет десять тому, когда тебе наскучило одиночество? Ведь были кадры, были — и неплохие, надо сказать: с квартирой, дачей, тесть-генерал и тещу заодно в любовницы. Но ты сказал: чтобы невесте было не больше двадцати... Было такое?
— Ну, было, — признался я, невольно облизнувшись. Шампанское обволокло туманом мою обычно трезвую голову, но хмель этот был приятен во всех отношениях. — Я тогда разбежался с Люськой, свободы наелся по самое горло, ну не старуху же тащить под венец? Я был молод, водились денежки...
— У тебя было мало девушек, но много жен. Ты не прошел начальную школу, а сразу кинулся в старшие классы. И это твоя беда. Ты не научился запрягать...
— Ты-то можешь запрячь лошадь? А я могу...
— А мне и не надо. Пусть меня запрягают. Я люблю быть под пятою... И меня никто никогда не бросал. У меня было двадцать жен и сто наложниц, как у римского папы. Они все со мною, до самой могилы. Вот сейчас позвоню Тамаре, а мы с ней развелись лет тридцать назад, и только скажу: "Томочка, я еду к тебе!" И она ответит: "Прилетай!" Паша, она позовет: "Прилетай!"... Тебе кто-нибудь так говорил? А ведь у нее мужик стоящий, знаменитый писатель, у нее дети. А у меня голова, как у гамадрила, и ж... высохла, не на что глянуть, на глаза ослеп и на уши оглох, — Фарафонов всхлипнул, снял очки и тщательно протер толстые линзы, похожие на увеличительные стекла. Под глазами были синие, как водянистые волдыри, натеки. — Мне бы еще талану... Талант у меня есть, а мне бы талану, — Фарафонов не стал вникать в это сложное понятие, зажал в себе чувственную бурю.
"Да и как не плакать ему, — жалостливо подумал я, — коли жена уехала в Америку и дочь увезла с собою, чтобы там научить прыгать на коньках. За коньки нынче хорошо платят. Но сначала надо выложить свои денежки "в зеленых", и вот Фарафонов сейчас горбатил на миленькую доченьку, чтобы она хорошо крутила задом на льду. Если бы мою дочь вдруг увезли в эту задрипанную Америку, то я бы рыдал, как сто слонов.
— И что я все о себе, да о себе?.. Потом я сватал тебе тридцатилетнюю девочку, у которой папа мидовский генерал, известный знаток анекдотов, пошляк, конечно, но всем нравилось, как он матерится гнуснейшим образом после каждой рюмки столичной. Я понимаю, ты не пьешь, ты не говоришь за столом гнусностей. Но тебе же не с папой жить, верно?.. А, между прочим, у его жены был молодой любовник, ну такой свежачок из навороченных. И когда он приходил на ристалище с ночевкой, то бедного генерала укладывали спать на кухне на раскладушку, ну, чтобы подальше от спальни...
— И всё ты врешь, Фанфаронов, — я нарочно перекроил фамилию членкора.
— Сдохнуть мне на этом месте, как древней черепахе, которую забыли в пустой ванной на десятом этаже. Писали об этом в "Московском сексомольце". Я хорошо понимаю старуху. И воды нет, и выпрыгнуть страшно... Но кого ты хочешь нынче? Какого качества фрукту? Залежалые, с гнильцой, иль прямо с дерева? Залежалые — вкусней; что с дерева — безопасней. Ты мне только дай координаты. У меня вся Москва в голове, как в записной книжке... А не послать ли нам гонца за бутылочкой винца? Пока лётаешь, я ее и пролистну... От А до Я. От Анжелики до Яги...
— Не пойду, — решительно отказался я. — Я больше не пью, а ты как хочешь.
— Тогда докторскую зарублю, и никогда ты не станешь зятем министра. И сгниешь в этих авгиевых конюшнях с нечистотами из чужих немытых голов. Непричесанные мысли. Ха-ха. Философы — это говорящие жопы... Один яд от них... Книжный развал станет тебе, несчастному, бетонным саркофагом... Так ты не пойдешь за топливом?! — Фарафонов мстительно поднял голос. — А вот посмотрим, как не пойдешь, — Фарафонов низко склонил под столом коротко стриженную седую голову с плешкой, похожей на тонзурку, долго, кряхтя, копошился там, волочил кожаный саквояж, бренчал пряжками; морщинистый худой затылок с глубокой ручьевинкой, похожей на ложку для надевания туфлей, крепко побагровел от натока крови. — Ещё пожалеешь, — задышливо пробурчал он и, выпрямившись, брякнул о стол бутылкой приднестровского коньяка "Белый аист". — Вот добрый напиток, который приносит в дом девочек и мальчиков...
— По капелюшке? — снял очки и призажмурился. — Вот по такусенькой. Пашенька, душевед ты мой, тебе каждый день надо принимать по мензурке, чтобы сравняться со всем человечеством. И только тогда поймешь, что есть женщина! Что надо носить её на руках, и быть ей верным Россинантом, и целовать её пяточки, потому что в сущности женщина во всю жизнь — малое дитя. И пусть ездит на тебе, пусть...
Фарафонов отлил в бокал, посмотрел на свет, поболтал коньяк особенным движением гурмана, застарелого интеллигента-алкоголика, погрел в ладонях, отпил чуток, побулькал, пожамкал питье зубами, словно бы то был кусманчик мяса, и, защемив глаза, — проглотил... О! Фарафонов крепкий на хмельное человек, ему бы стать разведчиком, шпионом на три державы, заключить негласный союз со всеми сексотами мира, и он бы перепил всех, выведав необходимые родному народу секреты. Мне казалось порою, что он и к этой службе когда-то невидимо приникал, а может и нынче привязан напрочно, ибо не вылезал из-за бугра, бродил там по семьям старинных белогвардейцев и ни разу не засветился, ни в чем дурном не был замечен; и вот после двух бутылок "советского шампанского" он всё еще не посетил нужник, но был щедр на неиссякаемые лучезарные улыбки и приветливые слова.
Он ещё какое-то время посидел, зажмурив глаза и покачивая головою, как китайская фарфоровая кукла; его седые волосы отливали голубоватым серебром. Потом прокашлялся и задушевно запел: