— Артиллеристы! Сталин дал приказ!..
Пришлось и мне поддержать тенорком. Но вся песня зачином и кончилась; не хватало пороха потянуть её, не было еще того должного накала в груди, когда сердце стопорится от внутреннего душевного напряга и надо немедленно дать ему слабину, выплеснуться в крике. Как бы осадку в горле давал звук, не доставало ему напора, который обычно, когда поется легко, накатывает из брюшины, словно бы там и хранится до времени вся певческая сила...
— Кто-то песенки поет, а кто-то девочек гуляет... Надо осадить коньячком. Худо, Паша, что ты не пьешь. И потому никогда не станешь академиком. Не пьешь и не знаешь анекдотов, не умеешь шестерить и дарить презенты. А как без этого? Ну, как завоевать женское сердце? Да никак... И вот сидишь в хрущебке, как хромой сыч, которому надрали хвостягу. Хочешь, я тебя познакомлю с куколкой? Кандидат твоего профиля, есть квартира, машина и дача. Сорокалетняя женщина без недостатков, будет носить тебя на руках. Ученая дама и замужем, главное, не была. Справишься?
— Боюсь, не потяну... Это страшные женщины, кто до сорока не был замужем... Мне бы, Фарафонов, девушку лет тридцати, чтобы детей могла нарожать. Губастую, глазастую, грудастую... Ну, как ты не можешь понять? Чтобы без всякого выпендрёжа: дом, муж, дети... Зачем бабе науки? Чтобы натирать на заднице мозоли? Науки бабу только портят; выжимают соки, страсти, красоту, надежды, а взамен всучивают лишь груду ненужных бумаженций, которые скоро иструхнут в архиве, одиночество, тоску и ненависть ко всем... Мне бы простую, пусть бы и доярку иль ремонтерку, что ходит по путям с ломом и кувалдой... Чтобы без плесени внутри, без истерик. Хватит с меня подобных феминисток плоскогрудых, которые кичатся своей свободой. Или того хуже; трясут своими надутыми сиськами по телевизору и призывают власти русских баб стерилизовать, чтобы не рожали... Может, ты мне Плохову предлагаешь? Есть такой кастрированный пудель, который, надоедливо тявкая, отчего-то называет себя женщиной...
Я выплеснул наболевшее с какой-то неожиданной тоскою; может и винцо, которое я привечал крайне редко, разжижило меня, и душа дала течь. Фарафонов вдруг проникся моим состоянием и сказал участливо, как тяжело больному:
— Ну не скажи, старичок... У той всё на месте... Титьки по пуду, работать не буду. И неужели ты думаешь, что я своему другу всучу бросовый товар?.. Ну ладно! Не хочешь, поищем ещё в моем справочном отделе... Только ты не расстраивайся, здоровье дороже... Тебе сколько лет? Ага, тебе пятьдесят. Старый конь борозды, конечно, не испортит, но и глубоко не вспашет. Рожай, дорогой, плодись. Стране нужны богатыри! — Фарафонов говорил мелко, причмокивая, словно бы слизывал с губ остатки коньяка. — У меня и такая есть на примете; молодая, боевая, но скромница, коса до пояса, молится и хочет в монастырь... Правда, с восточной кровью... О тебе всякие ходят слухи. Как ты насчет крови? — Фарафонов неожиданно протрезвел, глянул зорко, испытующе, словно перед этим не он выпил две бутыли "шампани".
— А что, разве есть бескровные? Так те резиновые, надувные... Маде ин Америка... Они, Фарафонов, не по мне, — слукавил я, будто не понял намек гостя.
— В ней что-то библейское, ноги, как две родосские мраморные колонны, но без прожилок, волос — водопад, глаза, как два фарфоровых блюдца из Гжели...
— Голубые что ли? — невольно загорелся я. — И неужель голубые?.. Ты, Фарафонов, никому не верь, что болтают про меня. Я другой, я хороший... Я люблю всех женщин мира, только бы они меня любили... С востока голубь прилетел, и волхвы пришли оттуда, и солнце там просыпается. И мы, русские, оттуда же... Это что-то да значит, Фарафонов?.. Восток — дело тонкое, мистическое. А кровь — душа человека. Ты говоришь, она православная, в монастырь хочет? Так сватай, и нынче же! Я с закрытыми глазами, обеими руками — только за! Фарафонов! Ты мой друг! А что болтают про меня — не верь! — кричал я в запале, а голова моя кружилась, как в глубоком свежем хмеле, который я однажды испытал в юности; будто лечу, и земля, голубея, отодвигается от меня невозвратно и совсем не страшно... Господи, да неужели было и такое?
— Ну, не всё сразу. Охолонь, Хромушин... Хочешь анекдот? Послали старую черепаху за водкой. И час её нет, и другой. Стали ругать, на чем свет стоит. А черепаха выглянула из-за угла и говорит: "Если будете возникать, вообще не пойду..."
Я, грустный обычно человек, внезапно истерически рассмеялся; хохотун в меня влез и не хотел покидать. Аж в груди заболело; и я стал синеть. Это, конечно, шампанское, настоенное на конской моче, давало о себе знать, и вся дурь, что хоронилась во мне, вдруг полезла прочь...
— Юрий Константинович! — закричал я восторженно, любя этого капризного, ужасно самолюбивого человека с головою гамадрила. — Вам давно пора в академики! Эти бездарные сухари, эти чванливые недотыкомки, купившие честь и славу за тридцать сребренников, они недостойны даже вашего ногтя...
Фарафонов недоуменно, но мягко, по-отечески снисходительно посмотрел на меня. Его носик пипочкой покраснел еще пуще.
... Ну, так льстить нельзя даже в запале; ну, конечно, я перебрал лишнего, слишком много улил в патоку меда и так пересластил, что даже честолюбивого Фарафонова внешне перекосило... Но знайте, господа, что на самом деле лести много не бывает, ее просто надо подать с таким гарниром, который бы убрал остроту ее и назойливую пряность.
И Фарафонов, чтобы замять возникшую неловкость, торопливо подлил себе коньяку, освежил бокал, и, потряхивая бурую жидкость на свету, как бы проверяя на взгляд истинность напитка, сказал раздумчиво размягченно:
— Паша, милый мой друг... Скажу тебе правду. В отличие от тебя, простодыры, у меня есть всё и мне ничего не надо в этой жизни. У меня бывшая жена с дочкой Ларой в Израиле, и знаешь ли, неплохо себя чувствуют... Другая бывшая с дочкой в Марселе; недавно купили домик в Швейцарских Альпах... Один сын у меня в Канаде брокером, другой — в Швеции электронщиком... И вот последняя укатила в Америку. Все от меня подальше, никому я не нужен. А я ведь ещё молодой, мне шестьдесят два. Я ещё ого-го!
— Да ты, оказывается, у нас Синяя Борода и многожонец...
— Из-за этого меня в свое время вымели из ЦК. Тогда я был молод, гулял по всему миру, как по родной столице, и всюду личная машина, лучшие гостиницы, доллары, девочки. А чем я занимался? Я придумывал всякие утки и внедрял их во вражеские газеты. Короче, дурил проклятым капиталистам головы. Чехов для меня был хобби и никогда бы я не подумал, что великий писатель станет меня кормить и окармливать душу мою, чтобы вовсе не сгнила... Нынешние недоучки, шпаргалочники, кто по-змеиному пропозли во власть, прежде готовы были на коленях стоять передо мною. И стояли... Я многих могу назвать. А сейчас головы воротят... Сволочи все, продажные сволочи... И вот я никому не нужен. И готов заплакать... Никто не позвонит, не справится о здоровье: Юрий Константинович, как вы там?.. И эта дура-баба увезла ребенка в синтетическую Америку, чтобы прихватить там спид и сделать резиновые титьки. Господи, в какое время мы живем. А я ведь её, суку, любил. Каждый месяц тысяча баксов на личные расходы. Так ей мало, всё мало... Не женись, милый Хромушин. В каждой девочке живет сука и баба Яга...