Выбрать главу

Так вот, скажу тебе, нечто подобное было и с дедушкиным стулом.

Сначала это был очень хороший, примерный стул. Его сделал немецкий мастер Штуль, живший в Москве, еще в середине позапрошлого века. Раньше вещи делали гораздо прочнее, потому что рассчитывали, что они прослужат до конца истории, а может быть, как знать, пригодятся их хозяевам и потом, после конца, но теперь люди перешли на одноразовые предметы, сделанные без всякого расчета на потом. Когда мы выбрасываем в урну или просто на землю пластмассовые стаканчики, из которых только что пили сами, мы уже не считаем их своими, не думаем о том, что, может быть, им хочется еще побыть с нами, хочется, чтобы мы еще хоть раз коснулись их губами и, храня этот поцелуй, отойти в вечность… Нет, мы не думаем больше о стаканчиках, о других, о вечности. Иные, правда, теперь задумываются о земле. "Как нам спасти землю?" — думают они. Мы называем их зелеными. Но и они, дружок, безнадежно выпадают из истории. И они погибнут вместе с землей, которую хотят спасти.

Не то было еще совсем недавно: вот тот стул, о котором я говорю, лет около пятидесяти или больше исправно служил твоему прадедушке, потом дедушке. Только потом что-то вдруг на него нашло. То ли он услышал от кого-то, то ли сам — этого я точно сказать не могу, — но только стул пришел к заключению, что не дедушка должен сидеть на нем, а, наоборот, — стул должен сидеть на дедушке.

Но одно дело решить, другое — исполнить. Как стул ни корячился, а вскочить дедушке на спину в тот момент, когда дедушка садился на него, ему никак не удавалось. Максимум, чего он достиг, — это пару раз отодвинулся, так что старый дедушка падал и больно ушибался. Дедушка, конечно, не подозревал подвоха и во всем винил свою старость. И после этого приспособился садиться, ощупывая стул под собою. И стул бесился, но был бессилен.

И вот от бессилия и бешенства он просто стал обзываться. И раз, когда дедушка садился на стул, чтобы почитать любимую газету, которую он, правда, уже любил меньше с тех пор, как все поехало в разные стороны и у нее появился какой-то созвучный духу времени ехидный тон; вот и теперь таким тоном сообщалось об отречении Государя от престола, — стул скрипнул и назвал дедушку обезьяной. Дедушка снял запотевшие очки и долго протирал платком стекла. Потом он надел их, но они тотчас вспотели снова. Тогда дедушка отложил газету и долго сидел, погруженный в самые невеселые мысли, и, может быть, даже две слезинки выкатились и потекли по его морщинистым щекам, но он тут же смахнул их ладонью. Я думаю, он так и не услышал обидного слова или не придал ему значения. И может статься, проделка и сошла бы стулу с рук, если бы у стула были одни только руки да злой язык. Но помимо этих органов, я забыл сказать, у вещей ведь еще есть их подкладка, или бессознательное.

Разумеется, стул, думая о себе, постоянно забывал, что у него есть еще и подкладка. Эта-то подкладка, вечно зажатая между стулом и человеком, от непривычки разговаривать в присутствии и, я бы даже сказал, подавленная присутствием человека, — треснула и разошлась. Ее, конечно, зашили, но когда стулу вздумалось высказаться еще раз, она разошлась в другом месте. Так его позашивали-позашивали, вывезли на дачу, а там, видно, что-то внутрь стула попало, какая-то влага, что ли — и стул пропах. Может, и не навеки пропах, но выносить его уже никто не мог. Поэтому позвали соседа, налили ему сто грамм, чтобы отбило запах, и он его вынес — сначала в сени, а потом и на чердак. Но только теперь не особенно-то церемонятся и с новыми, не то что со старыми и сломанными вещами. Никакому мастеру этот рассохшийся якобы старинный стул неинтересен. И по этой причине скоро стул будет сгрызен мышами или, как я уже говорил, им растопят печь.

В последнее лето, когда мы жили на даче (меня как раз поймали и не знали, что со мной делать, в результате поселили на чердаке), стул все скрипел, жалуясь на судьбу. Он очень боится и огня, и мышей, и все не знает, какую смерть предпочесть. Уговаривал меня помочь ему выпасть в окно — насилу удалось убедить его, что окно маленькое, ему не пролезть, а и пролез бы — сломался и все одно попал бы в огонь. Раз ты уж выпал из истории, оказался на ее задворках — лежи смирно и не высовывайся! Жди суда судьбы.

Но я-то, собственно, хотел тебе рассказать совсем другую историю, которая случилась много лет назад и которую мне рассказал мой отец, когда мы еще жили в девственном лесу и когда еще были такие мастера — гончары, которые работали на гончарном кругу, изготовляя горшки, кувшины и вазы.

Жил в одном селении такой Гончар. И была у него мастерскаЯ, в которой было все, что необходимо для работы. Целыми днями он просиживал там — не столько из-за нужды, сколько потому, что любил свое дело. Если и выходил, то только чтобы запастись глиной да изредка посмотреть на Божий мир. Изделия его были весьма хороши, и от заказчиков не было отбоя. Прекрасно зная, где его найти, они приходили к нему прямо в мастерскую, дивились тому, что уже сделано, и просили сделать еще. Надо сказать, что Гончар не все продавал — образцы, которые особенно ему удавались или были чем-то особенно ему дороги, он ставил на верхнюю полку, чтобы, глядя на них, делать подобное.

Была когда-то у Гончара и жена, да она ушла от него, потому что взревновала его к горшкам и вазам. Ей казалось, что мастер, вечно занятый своей работой, недостаточно любит ее. Она вышла замуж за кожевника и поселилась в соседнем селении, однако не снесла разлуки с Гончаром, которого все же любила, не приняла новой жизни и отошла в селения иные. Гончар любил ее и сожалел о ней; он забрал к себе своего младшего сына, старший же стал блудным и не вернулся в отчий дом. Он возненавидел отца за то, что тот делал красивые вещи. В родном селе потому его прозвали Завистник, а в новом, где жил он с отчимом и матерью, неизвестно почему — Тишина. Если бы он продолжал жить с Гончаром, тот наверняка передал бы ему секрет своего мастерства. Да и теперь еще не поздно было поступить к нему в ученики-подмастерья, да гордость не пускала его. Кроме того, он ненавидел своего младшего брата, по договору оставшегося в доме Гончара. Завистник по прозвищу Тишина иногда покупал или воровал у отца сосуды и чаши, а потом шел за селение, на кладбище, и там разбивал их. Вначале он пытался продавать краденое, выдавая его за свое, но был разоблачен, и никто не хотел покупать у него. Тогда-то он впервые и пошел на кладбище и перебил сосуды, все до единого, не зная, что еще делать с ними. Потом он сам хотел научиться гончарному делу, даже купил себе круг, но дело не заладилось. Стоило ему поставить рядом со своим кувшином кувшин Гончара, как его изделие обнаруживало всю свою ущербность. Да и времени на один сосуд у него уходило столько, сколько у Гончара на целую дюжину. Никто бы не купил у него, никто не воскликнул бы, глядя на его вещи: "Посмотри, какая красивая!"