Видевшаяся в Ленинграде с поэтом незадолго до его второго ареста Анна Андреевна вспоминала: "Время было апокалипсическое. Беда ходила по пятам за всеми нами. У Мандельштамов не было денег. Жить им было уже совершенно негде. Осип плохо дышал, ловил воздух губами. Я пришла, чтобы повидаться с ними, не помню куда. Всё было, как в страшном сне. Кто-то сказал, что у отца Осипа Эмильевича нет тёплой одежды. Осип снял бывший у него под пиджаком свитер и отдал его для передачи отцу…Мой сын говорит, что ему во время следствия читали показания Осипа Эмильевича о нём и обо мне и что они были безупречны. Многие ли наши современники, увы, могут сказать это о себе?".
Поэт Рюрик Ивнев, знавший Мандельштама ещё с юности, с 1913 г., в одном из мемуарных фрагментов с редким для внутрицехового соперничества почтением отметил: "Что больше всего ценного в Мандельштаме, кроме стихов, — так это кристальная чистота его души. Казалось, что там, в глубине этой души вечно журчал прозрачный ручеёк. Духовная чистота как бы выпирала из всех пор его организма. Он всегда был особенным человеком, к которому нельзя применять обычных мерок. Есть поэты, которые считаются людьми ничуть не отличными от других. Таких большинство. Осип Мандельштам был только поэтом. Всё другое, кроме поэзии, было вытравлено из него. Он был поэтом, в котором каждая буква этого слова была большой".
В давней уже публикации мюнхенского журнала "Мосты" (1963, №10) приводятся факты о самых последних днях жизни поэта, основанные на свидетельствах тех, кто был вместе с ним в конце декабря 1938 г. в пересыльном лагере "Вторая речка" под Владивостоком. Ещё на этапе Мандельштам стал обнаруживать признаки серьёзного душевного, психического расстройства. Подозревая, что этапный караул получил из Москвы тайный приказ отравить его, поэт перестал принимать казённую лагерную "пайку", но, чтобы не умереть от голода, вынужден был похищать продукты у других заключённых — он считал, что их пайки не отравлены. Соседи по бараку однажды уличили его в краже хлебного пайка и подвергли зверскому избиению, пока не убедились в явном безумии поэта. В конце концов его просто выбросили из барака в зимнюю стужу, он жил около мусорных ям, питался отбросами. Грязный, заросший седыми волосами, длиннобородый, измождённый голодом, в лохмотьях, похожий на ветхозаветного пророка, безумный, заболевший тифом, он превратился в лагерное пугало. Изредка его тайком подкармливал врач из медпункта — любитель стихов, бывший когда-то известным воронежским доктором.
"Где больше неба мне — там я бродить готов,/ И ясная тоска меня не отпускает/ От молодых ещё воронежских холмов/ К всечеловеческим, яснеющим в Тоскане". Помните эту навсегда околдовавшую нашу память и наш слух небесную музыку русской речи? К какой варварской "расе" нужно причислять себя, чтобы не расслышать это и не помолчать в тревожном изумлении? Есть, слава Богу, на свете стихи, которые совсем не нуждаются в прозаических и занудных истолкованиях. От них просто перехватывает дыхание и щемит сердце.
Желания о чём-либо полемизировать с вопиющим "государственно-патриотическим" невежеством у меня больше нет. Напомню лишь, и себе и вам, пронзительный по своему духовному мужеству молебен святого Игнатия Богоносца, раннехристианского Антиохийского епископа, растерзанного дикими зверями на арене цирка. Слова эти знал наизусть и часто вспоминал Мандельштам: "Я пшеница Божия, и пусть буду измолота зубами зверя, чтобы стать чистым хлебом Господним". В связи с этим процитирую напоследок одни из самых известных мандельштамовских строк, которые крупный теоретик и новоявленный вождь расового "патриотизма" Андрюшкин пренебрежительно обозвал "прямо комичными": "Мне на плечи кидается век-волкодав,/ Но не волк я по крови своей,/ Запихай меня лучше, как шапку, в рукав/ Жаркой шубы сибирских степей,-/ Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,/ Ни кровавых костей в колесе,/ Чтоб сияли всю ночь голубые песцы/ Мне в своей первобытной красе./ Уведи меня в ночь, где течёт Енисей/ И сосна до звезды достаёт,/ Потому что не волк я по крови своей/ И меня только равный убьёт".