Выбрать главу

Будущим историкам литературы — тем, кому предстоит заниматься ХХ веком — придется немало поломать голову над поэтической судьбой Глазкова. Как могло случиться, например, что такой большой поэт (даже в соизмерении с золотым ХIХ веком русской поэзии), оказался грубо отодвинутым от участия в литературном процессе своего времени и буквально до последнего часа, словно вериги, нес на себе какую-то злую печать незримой опалы, изломавшей ему не только жизнь, но и во многом исковеркавшей предначертанный свыше поэтический путь? Поэт, который еще до Великой Отечественной войны создал десятки блестящих стихотворений и поэм, ставших классикой, был лишен возможности не только издать их отдельной книгой, но и просто донести до читателя хотя бы со страниц газет и журналов. (Сколько творческих нервных клеток сгорело, сколько часов и дней вдохновения отравлено из-за этой оскорбительно несправедливой обреченности на немоту, сколько не написанных стихотворений придавлено под этим гнетом в душе!..) Ни сном, ни духом не собиравшийся ни в смутьяны, ни в крамольники, ни в диссиденты, ни даже в злоязыкие шуты при царском дворе, Глазков почему-то с самого начала своим необычным видом, оригинальностью мышления, своею резко выделяющейся инакостью ("Я в мире — как никто иной, И потому оригинален…") показался опасным мелочно подозрительной власти. Об этом он еще в 20 лет написал пророческие строки:

…И художник сам тому не верил,

Расточая бисер дуракам,

Но в такие дни обычный веер

Поднимает ураган…

Выскажу действительно крамольное предположение о том, что в значительной мере в глазах непросвещенной власти, которую Блок не без основания называл "чернью", созданию этого якобы опасного образа непредсказуемого и неуправляемого поэта и человека немало поспособствовали собратья-писатели. Слизывая сливки с блестящих глазковских стихотворений, они разносили их по своим междусобойным кухням. С многозначительной таинственностью и оглядкой, словно заговорщики, цитировали их на небольших литературных вечерах, читали каким-то чиновникам из своих высоко и мелко поставленных знакомых, придавая этим стихам совершенно несвойственную им двусмысленность. Но поэзия Глазкова никогда не была "восстанием под знаменем насмешки" (Евг.Евтушенко), что ей так упорно приписывали. Как человек научного склада мышления (знал наизусть таблицу Менделеева, курс истории Ключевского, являлся действительным членом Географического общества СССР, увлекался минералами…) он был просто объективен и точен в оценках ("Мир сиял, огромен и естествен, / В жалкой исторической возне…", "Плохо быть рабами / Всяких там хазар"). В школе получил двойку за сочинение по роману "Разгром" Фадеева. Как говорил сам Глазков, "я доказал, что Левинсон был профан в военном деле, потому его и разгромили"…

Добродушно-наивный Глазков, тоскуя по признанию в отсутствие читателей, невольно сам становится игроком в игре против себя самого. Только от безысходного отчаяния он, словно новый Гутенберг, приходит к изобретению, которому дал якобы веселое название "самсебяиздат", "самиздат". Это словцо в русской транскрипции без перевода — так же, как "луноход", "спутник" — знают по всему свету. Вручную перепечатанные и переплетенные в тоненькие книжечки стихи Глазков в течение многих лет дарил десяткам, сотням своих поклонников, в основном все тем же собратьям-писателям. Пожалуй, Глазков не знал только одного, что приоритет его изобретения, хоть и остается в России, но все же должен быть поделен на двоих с другим русским поэтом. В XIX веке Василий Андреевич Жуковский в подарок для друзей создавал аналог "самиздата" — небольшие книжечки стихотворений, которые назывались "Для немногих" (см. А.С.Пушкин, т.1, с.457). Правда, чтение "немногими" стихов Жуковского не помешало ему быть влиятельным лицом не только в литературе, но и при царском дворе. Книжечки же Глазкова, достойно усиливая его литературную славу в узком кругу профессионалов, всё дальше отодвигали от него возможность выхода к широкой читательской аудитории. Его добровольные устные "интерпретаторы", которым, со временем, отчасти и подыгрывал поэт, почему-то предпочитали развлекать своих слушателей Глазковым. Получался какой-то потешный поэт, умеющий так закрутить инверсию, так вывернуть синтаксис, так вытянуть небывалый смысл из привычной ситуации, из самого обычного слова, что смех да и только!

Один мудрец, прожив сто лет,

Решил, что жизнь — нелепый икс,

Ко лбу приставил пистолет