Выбрать главу

Вот ты, однако ж, поди, и поспорь с ветряками-то! Если ТЕ были только бессмысленны, а эти-то, новые — злонамеренны. Если, к тому же, все мешки с зерном; вся, бьющая наотмашь, техника, да и все вообще СРЕДСТВА ПРОИЗВОДСТВА (как тут не вернуть себе доверия к Марксу?!) — на ИХ стороне?! На стороне Ветряков, а ты — безоружен! Дон Кихот не добился от мельниц толка. Но хотя бы воображаемый толк — был. Воображаемый, но ГЕРОИЧЕСКИЙ толк. В больном воображении, но представимый. А тут ведь его и в диком сне вообразить себе невозможно. Посему донкихотство теперь другое, — еще более непонятное для всех. Но оно есть: "…есть, есть пламя под золою, рука усталая тверда. Я верю, что отрину злое, и вспыхнет новая звезда" (Не Вифлеемская ли звезда, всегда новая?! О ней тоже имеются в книге стихи).

Не только нынешним,— и Советским временам от Виктора Широкова достается иногда по заслугам. Но тогда было хотя бы проще выяснить, насколько ты сам своим бедам повинен, а насколько — другие; легче было отделить в этом смысле злаки от плевел. И когда поэт в открытую признается: "я убиваю жизнь свою" ("Стыд"), это по-видимому признание по следам все же дореформенного периода. (Правда, сдается мне, что Советская власть с треском захлопнулась еще при Брежневе.) Но, так или иначе, а признание, конечно же, дореформенное. По всему своему духу и тону, и независимо от реальных дат. "Я убиваю жизнь свою"… Допустим. Но ведь же ТЕПЕРЬ, в постреформаторстве никому нет нужды собственную жизнь убивать: без нас найдется,— кому это ЗА НАС проделывать! Поневоле благословишь время: трудное и по своему безобразное, но когда человек был еще настолько в себе властен, что хотя бы уж свою достоевщину знал в лицо; время. Когда "самоедство" наше знало еще свой более-менее точный адрес… Когда мы еще настолько располагали собой, что и сами себе вредить успевали!

В этом смысле (и не только в этом) "Стыд" Виктора Широкова заповеден и очень традиционен. Таковы же во многом и его другие стихи. В ОБСТАНОВКЕ их (или, если угодно, в их атмосфере) нами еще не утеряно, еще просматривается, еще ясно: что человеку можно, чего нельзя. И ему всё еще очень плохо, если он знает, что преступил дозволенное (или считает, что преступил). О, скоро мы перестанем это знать, — все смешается, как "в доме Облонских"; все будет можно, если это плохо! И ничего нельзя, если хорошо, если как-либо еще с памятью благородства связано. Торопись же, лирик, спеши признаваться в том, что для тебя суть предосудительно: еще есть время! Еще существуют, еще не до конца добиты, может быть, люди, которые это поймут!

"…Я мало, в сущности, успел. Я не был мудр и не был смел, и даже скромный гений свой не смог возвысить над землей. Таких, как я, хоть пруд пруди, нас ждет безвестность впереди, да сам я, впрочем, поутих и мало верю в то, что стих вдруг над землею воспарит и имя вознесет в зенит…"

Кстати сказать, когда человек вот так (и даже еще беспощаднее) сам себя ругает — будь то герой стихов, будь то сам поэт — как-то неловко эту ругань за ним повторять и его в ней поддерживать. Однако же мы еще посмотрим: вправду ли такими авторами, как Широков, можно "пруды прудить"?!

"…Пускай, крещен и причащен, а все же в чем-то не прощен,— говорит поэт в другом месте той же исповеди. И вот…— Так кто я, бедный атеист? Замаран все же или чист? К чему иду? К чему приду? Неужто к Страшному Суду? Мне кажется, что Страшный Суд не только в том, что там спасут или убьют, а в том, что стыд, как боль безмерная, пронзит…"

Стих, только-только обманчиво простой (стих верующего "атеиста"), постепенно сложнеет, уплотняется и, — не правда ли? — в то же время звончеет, подымаясь, как по лестнице, к самой сути:

Мне кажется, что я иду скорее к Страшному Стыду, где тело, словно волчья сыть, не сможет, брошено, остыть, пока душа, раскалена, не осознает — в чем вина (разрядка моя. — Н.М.).

Да. Вот где, как мне представляется, самый центр творчества Виктора Широкова! Не столько Страшный Суд, сколько Страшный Стыд ждет человека там, за чертой! На мой взгляд, это большое открытие!