— Лежит, — сказал я. — Ты потерпи — сейчас булыжник пойдет.
— Знаю. Булыжник — не асфальт, правда? Это я тебе как человек говорю.
Мне повезло: удалось остановить мальчишку лет двенадцати-тринадцати, гонявшего на велосипеде без цели по улице, и упросить его домчать до больницы и все рассказать.
— Все — это сколько? — спросил мальчишка. — Это Синила, что ли?
— Да. Только не бабкам на лавочке, а врача найди. Скажи: множество сквозных ранений, очень тяжелых. Хирург нужен.
— Хирург — который херами занимается?
— Вали отсюда, шутник. Кровищи — видишь?
Мальчишка развернулся и помчался по тротуару к больнице.
— Ты в Бога веришь? — вдруг снова заговорил Синила. — Я тоже не верю. Так все и передай. Корешам передай: Синила в Бога никогда не верил. Пусть весь город знает. К нам в лагерь поп приезжал каждую неделю, про любовь да про любовь... А если меня Бог не любит, то зачем мне его любить? Смешно. Я в говне по нижнюю губу сидел, когда пожар в лагере случился. Три дня. Мух жрал. А меня даже в лазарет не положили. Говорят, ты и поджег. А что мне оставалось, если старикам надоело, когда я им в валенки ссу. Ссу да ссу. Не везло в карты — абзац полный... Зато в любви, говорят, таким везет. Няня, знаешь, не просто так... У тебя ведь тоже что-нибудь с ней было?
— Было, — сказал я. — Она после бани сидела на заднем дворе, а я там шлялся. Задница и волосы у нее полотенцем обмотаны, а грудь наружу. Она сама меня подозвала и пальцем показывает: поцелуй сюда. В тютельку.
— В грудь?
— В сосок. В тютельку. Я и поцеловал. А тут ее мамаша выскочила, я и ноги в руки. Чего об этом вспоминать...
— У тебя целая жизнь, чтоб про тютельку вспоминать, — довольно связно проговорил Синила, хотя кровь продолжала струйкой течь у него изо рта. — А у меня уже никакой тютельки. Никогда не думал, что в дурочку можно так втюриться... Ты же сразу втюрился, как только она тебе свою тютельку разрешила чмокнуть?
— Не знаю, — сказал я. — Ты же сам говорил, что в дурочек не влюбляются.
— Все так говорят. Думаешь, зашьют?
— Не знаю. Они доктора — им виднее.
Я уже видел людей в белых халатах, высыпавших на тротуар. Двое фельдшеров бросились нам навстречу.
— Ты продолжай говорить, ты рассказывай, — попросил Синила, закрывая глаза. — Пока ты говоришь, я живой. Расскажи про цеппелин... и трусы велел ей другие надеть, новые... чтоб без пакостей... Слишком много говна было, чтобы это тоже был Бог, чтоб все это любовь... Говори — ну, хоть соври что-нибудь, а то правда — она надоедает... нельзя же все время мух жрать...
Фельдшеры бежали с носилками. Они быстро и умело вынули Синилу из телеги, оторвали присохший к спине ватник, уложили парня на носилки лицом вверх и быстро пошли к больнице, раскачиваясь из стороны в сторону.
Я сел на лавочку рядом с женщинами, выбравшимися из палат погреться на солнышке, и только тогда понял, что продолжаю говорить вслух.
— Тютелька на месте. Обе тютельки на месте. Я туда вовсе не за грибами пополз, а просто так. Ну, вроде игры. Разведчики там и все такое. Пролез и увидел ее на полянке. На камне, который считался дверью. Его раз сто туда-сюда двигали, думая, что под ним вход куда-то... в пещеру с разбойничьим золотом... Про это много ведь болтали. А это просто каменная гладкая плита. Вроде тех, что на могилах, но без букв и какая-то мягкая. Стамеска пробила ей горло и застряла в том камне. Я пальцем потрогал — рукоятка даже не шевельнулась. Вся голая. Лифчик просто расстегнут, а трусы на щиколотках. Он торопился. А потом стамеской. Потому что кореша же, на одних нарах валялись. Кровью повязаны. А баба и останется бабой. Даже если на мотоцикле по потолку поедет, все равно что-нибудь да не так. Пукнула — и упала. А эту — стамеской. И почему тогда он про любовь и про Бога? Может, и это тоже — любовь и Бог, Господи помилуй. Дружков нельзя, себя нельзя, а ее можно... пусть у нее тютельки как вишни и шея круглая и белая... В дурочек не влюбляются...
Мне вынесли воды, я выпил и посмотрел на собравшихся вокруг людей. Это были ходячие больные в пижамах, медсестры, санитарки, врачи. Впереди всех сидела в инвалидном кресле старуха Мазаева с палкой на коленях.
— Кончен бал, тушите свечи, — доктор Шеберстов закурил папиросу и посмотрел на меня с интересом. — Удивительно, как он прожил столько. Хотя, конечно, физически парень крепкий. И ловкий, как я слышал. На ушах стоял.
— Он на такой вот палке мог вверх ногами стоять, — сказала старуха Мазаева. — Старик его одноногий, а раньше лесовозы водил. Мать их дурная, на мотоцикле ездила, на табачной мельнице по две смены вкалывала — двоих-то уродов содержать. И все трое брехуны были, — она глубоко вздохнула, и от нее запахло больничной едой и какой-то едкой микстурой. — Все в жизни что-то делают. Строгают, колотят, по тюрьмам сидят или по больницам, скажем. И все это дела Божьи, даже если в тюрьме сидел. Такое, значит, дело этому человеку Господь назначил.
Я поднял взгляд выше — солнце близилось к зениту.
— Дайте вашу палку, пожалуйста, — попросил я у старухи Мазаевой. — На минуточку.
— Да помер же твой Синила, — тихо сказал Шеберстов. — Шел бы ты отдыхать... или еще куда... Вон погода-то!
Я никогда в жизни этого не делал. Я даже не знаю, что это вдруг на меня нашло. Да и впоследствии никогда на это не отваживался.
— А ты только истории рассказываешь, как этот самый Синила, -продолжала безжалостная старуха Мазаева, протягивая мне палку. — Раскащик! — прошипела она. — Ну, так все по порядку и расскажи. Тоже Божье дело. Почему ты такого гада в больницу повез, а не сразу на помойку?
Я кивнул. Именно на этот вопрос я и хотел ответить. И только сейчас понял — как. Для этого мне нужна была эта палка.
Трость у бабки была самая обыкновенная. Я уперся ею в асфальт, дрыгнул ногами и повис вниз головой. Затаил дыхание. Подумал только: я не упал. Солнце стояло в зените, и моя тень на асфальте была величиной не больше футбольного мяча. Ни о чем не думая, но не зажмуриваясь, я легким движением руки отбросил трость. Было тихо и жарко. Из карманов моей куртенки наземь посыпались ключи, медная мелочь, скрепки и смотанная в клубок резинка. Потом съехали с носа и бесшумно разбились очки. Я висел вверх ногами примерно в метре от земли, словно опираясь на собственную тень. А может, именно так оно и было. Стоило солнцу сдвинуться на долю градуса, меня чуть тряхнуло, а ноги сами собой расплылись в стороны. Я стал медленно опускаться. Коснулся ладонями асфальта, подогнул колени к груди и сел.
Я смотрел перед собой — и никого и ничего не видел.