Теперь она раскрыла томик. Страницы зашелестели. В них мелькнул прозрачный выцветший лепесток яблони. Выхватила наугад несколько строк, вдувая их в ухо сидящего перед ней человека:
Я в соке конопли. Я в зернах мака.
Я тот, кто кинул шарики планет
В огромную рулетку Зодиака...
Резная, ажурная красота строк не совпала с таинственной прорезью замка. Человек не шевельнулся. Прозрачная чешуйка сухого лепестка выскользнула из книги и упала ему на колени.
Она не отчаивалась. Открыла другую книгу. Страницы полетели одна за одной, колебля воздух, и она, не глазами, а губами, дыханьем, упавшей на лоб прядью, вспоминала ту медовую сладость, ту благоухающую, как мартовский снег, чистоту, которая лилась из книги на ее шепчущие губы. Туманно плыл среди бессонных белых ночей Петербург. Нева, где дрожало золотое отраженье иглы, впадала в зеленый Рейн, в котором плыла таинственная германская дева, сжимая дубовую ветку. В книге сохранилась закладка, шелковая ленточка, оставленная среди множества полузабытых стихов. Аня остановила мельканье страниц, вспоминая по узору строк указанный ленточкой стих:
Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся...
Она прочитала стих перед неподвижным лицом человека, надеясь, что в строчках присутствует желанное сочетание слов, которое отомкнет невидимый замок, и человек оживет, поднимет на нее изумленные глаза. Но ключ стиха не подошел к замочной скважине, которая не пропела, не прозвучала, как железный запор старинного сундука с мелодичной музыкальной пружиной.
Аня раскрыла еще одну книгу, исполненную священных текстов, которыми она старалась расколдовать несчастного, зачарованного человека. Окропить его той живой, серебряной водой, которую когда-то пила сама, становясь ясновидящей. Качалка тихонько поскрипывает, голубеет вечернее окно в переулок, где, едва различимая, чуть светлеет старинная колокольня. И стихи о Прекрасной Даме, о кораблях, отправлявшихся в невозвратное туманное плаванье, о Елисейских полях, где душу, прожившую на земле несчастную одинокую жизнь, встретит любимая женщина, о мраморной заиндевелой колонне, над которой пылают два зимних голубых огня, о цыганке в цветастом платье, из-под которого на гибкой стопе вдруг сверкнет острый, как нож, каблук, о броненосцах, ставших на серой воде залива, о странном поводыре, что под красным флагом, не касаясь земли, окруженный снежными вихрями, ступает в благоухающем венчике из роз:
Вагоны шли привычной линией,
Подрагивали и скрипели.
Молчали желтые и синие,
В зеленых плакали и пели.
Это волшебное колыхание света и звука, воспроизводившее исчезнувшую железнодорожную насыпь, необкошенный, в цветущем бурьяне ров, дрожание горячего стеклянного воздуха, куда медленно уплывает поезд, — все это вновь поразило Аню, до жаркого тумана в глазах, когда любишь всех исчезнувших, кидаешься им вслед с мольбой и слезами, вызывая обратно из небытия в эту жизнь, где было им так хорошо. Этот порыв нежности, боли, любви она обратила на своего молчаливого гостя. Но тот оставался холодным, как нарисованная на холсте горящая свеча, на которую сколько ни дуй, не пошевелишь ее пламя.
И еще один томик стихов, которые, казалось, писала она сама — о себе, о своей детской нежности, девичьем целомудрии, о единственной, приснившейся в жаркой ночи любви, о зимнем, румяном московском небе, о золотых крестах Новодевичьего, о белом лебеде, плывущем по розовой стеклянной воде, о темных стволах винтовок, нацеленных в грудь любимому человеку, о конных полках, входивших на рысях в захолустные городки, о букетике синих фиалок на дощатом столе, где лежит похоронка, о женском, птичьем, неистовом крике в осеннюю тьму, откуда ни искры, ни отклика.
Спорили сотни
Колоколов.
День был субботний:
Иоанн Богослов.
Мне и доныне
Хочется грызть
Жаркой рябины
Горькую кисть...
Опыт ее был неудачен. То ли в любимых стихах не оказалось волшебного сочетания звуков, способных разбудить человека. То ли чары, которыми он был околдовал, были сильнее поэзии и касались темных сил преисподней, куда не опускался Христос русского "серебряного века".
Аня, опечаленная, отнесла книги обратно на полку. Рассеянная и задумчивая вернулась на кухню.
— Что же мне с тобой делать?.. — она легонько коснулась его волос, которые были мягкие, золотистые, теплые. — Может, бантик тебе завязать?...
Эта мысль была печальной и шаловливой. Была мыслью девочки, которая играла с любимой куклой. Аня подняла шелковую ленточку, выпавшую из томика стихов. Прихватила на голове человека вихор волос, перевязала ленточкой, затянула бантик. Человек послушно сидел, позволяя ей распоряжаться своими волосами, которые смешно торчали золотым пучком, перехваченные бантиком. Она засмеялась:
— Ты похож на пони, какие катают ребятишек в зоопарке. Бантики, бубенцы. У меня в доме завелся пони...
Она налила себе вина. Выпила бокал, чувствуя тихие, волнистые токи тепла, струящиеся по комнате. Они достигали его лица, окружали его голову, возвращались к ней обратно, и она на расстоянии чувствовала его лицо. Оно было теплое, но такое, какое бывает у спящего человека.
— Ты бесчувственный и, по-моему, не слишком воспитанный. Не ухаживаешь за дамой, не наливаешь ей вино, не произносишь в ее честь витиеватых галантных тостов. Может, тебе не нравится мое платье, мои бриллианты, моя прическа, сделанная парикмахером его императорского величества?.. Ах!.. — загорелась она. — Какое я сегодня видела в бутике платье! Итальянское, шелковое, нежно-бирюзовое, под цвет моих глаз, узкое в талии, с глубоким вырезом! Вот такое бы я купила! Вот в таком платье ты бы обратил на меня внимание!...
Она поднялась, перешла в коридор, где стоял гардероб. Порылась в нем, извлекая с вешалки свое самое нарядное платье, в котором когда-то провожала в аэропорт жениха, и которое, после его смерти, больше не надевала. Разделась, чувствуя голыми плечами и грудью прохладные сквознячки. Из коридора он был ей виден, сидящий под абажуром, с раскрытыми спокойными глазами. Она шагнула ближе, чтобы он мог разглядеть ее голые плечи, грудь, босые ноги. Но он оставался равнодушным к ее наготе, и она, печально улыбаясь, вернула на вешалку свое нарядное, ненужное платье. Вновь облачилась в обыденный невзрачный наряд.