Он сидел и, окаменев от ужаса, пытался прогнать несусветную алую муть, поселившуюся на его покрытом кружевной скатёрочкой столе. И вдруг стало ясно, и ясность эта прогрызла в нём огромную дыру, что это — конец, что за этими алыми цветами — пропасть, ещё раз пропасть и ничего кроме пропасти. Мир вокруг стал сжиматься, а дыра, прожженная одной лишь мыслью, — расти. Очень скоро от Андрея Ивановича остался только тревожный бублик, мерцающий в последней попытке забраться в уютное лоно…. В страшную дыру. А она — тёмная, гулкая, всё росла и росла. По мере роста она втягивала в себя и бублик, унося Андрея Ивановича всё дальше и дальше от молчаливого алого хохота. И, вздрогнув напоследок, он окончательно провалился в это мягкое нутро... В этот вечный, душистый уют...
СОН НА ПАМЯТЬ
Пришлось ему забросить всю прошлую любимую коллекцию — маслянистые глазки старшей сестры, отобранный папой окурок, ожерелье до воя зацелованных тёмных сосков, коробочку с мёртвым жуком, оставить ремонт и, в конце концов, позабыть даже сизый кошачий хвост из вчерашнего сна. Не было, конечно, такого приказа — вот так сразу взять и не помнить, этого ещё не хватало. Просто когда умер Фёдор Никитич — дядя Вани Шувалова, память Ване явно изменила — со всеми подряд, и изменилась до такой степени, что лучше б ей просто не быть. На носу школьного друга вдруг вырос чужой прыщ, а ледяная горка — из самого давнего детства — покрылась говорливыми студентками в спортивных костюмах. Вместо первой жены в закромах памяти выискался пятнистый бульдог, ещё и мужского пола... А где же родная память? — неясно. Вроде как дом, где в семь лет отдыхал, — правильный, и сосед по парте — тоже как был, без левого уха. Но многое — с подвохом. Поначалу Иван решил, что надо лечиться, но к докторам спешить не стал — "может, само рассосётся", подумал он. По совету тёщи аккуратно, с утра и перед сном, полоскал горло отваром шалфея, но призраки не рассасывались, а наоборот, норовили поесть самые любимые открытки. "Из-за шалфея всё!" — решил Иван и дал тёще в ухо свежемороженой рыбиной. И еду потом из этого продукта даже пробовать не стал — "а пусть она с кастрюлей не шепчется!" — и в злостях закусил и без того тоскливым растеньицем с окна, перепутав под вечер своих детей с соседскими. Жену-то теперешнюю он уже давно узнавал с большим трудом и то — по шуму, принимая её то за лампу, то за кота-переростка.
Дядю своего покойного Шувалов всегда недолюбливал. Помимо простых семейных раздоров тот, мало того что с рождения смотрел двумя глазами в разные стороны, так ещё любил макать свежий зелёный лучок в банку со сгущёнкой. В общем, мутный тип был Ванин дядя и помер неприятно — от заворота кишок, после того как взял да и запил селёдку парным молоком. Ваня Шувалов в то время как раз бредил, то путаясь в снах, то гремя предметами в коридоре. Когда его разбудили и сказали, что дядя умер, он даже не удивился — за секунду до этого снилась беременная, оглашавшая мир нечеловечески радостным лаем, летая на косе, словно на помеле.
На похоронах Иван почти не пил — опрокинул молча стакан, обнял вдову Маришку и, сухо буркнув: "ну, крепись!", отправился домой. Вдовушка, к обиде родных, не плакала и в могилу не кидалась, а только молча грызла чёрный сухарик, оторвано вращая огромными карими глазами.
Пощупав приличия ради кладбищенские ворота, Иван вдруг понял, что не помнит обратной дороги. "И где они такую водку смертельную откопали, какой при жизни не бывает", — подумал он, сплюнул на чахлый куст с единственным красным цветочком и решил пойти бродить — "может, протрезвею, а то и кривая какая выведет". Бродил до самой темноты, по дороге пробуя спиртные напитки, но страшней той похоронной водочки ничего не нашёл. Жидкостей было немало и совсем недорого. Проснулся Иван хоть и не в настроении, но хотя бы в своей постели. Долго ворочался, вспоминая всю свою жизнь, но пришло в голову немногое.
Дальше — круче. В тот же день он ущипнул в подъезде чужую тётку, приняв её за свою жену, а неделю спустя перестал понимать, зачем ему надо ходить на работу.
Зато всё чаще вспоминался ему покойник. Сперва — в своём нормальном покойницком виде, потом — с пивом во дворе или в бане, а то и в спальне — за вполне естественным делом.
В честь всего этого придумал повидать вдовушку. Та была очевиднейше на сносях, но не грустила и на одиночество не жаловалась. Услышав Ванины рассказы, показала ему пятнистого бульдога, правда — женского пола. "Она, — сказала Мариша, — хрычу моему женой была". "А как же пузо-то твоё?" — "Чего тебе про пузо? Пузы, они легко заводятся", — захихикала вдова.
По всему выходило, что память ему дядя подпортил. "Уж не вселился ли в меня, змей разэдакий?" — подумал было Ваня. Но, взглянув в зеркало, узнал там себя и, хоть об этом успокоившись, мирно запил. Почти месяц рыдал он по растерянной мозаике, выуживая из бутылок солдатиков и девочек прошлого времени. Какие-то пуговички и марки плавали вдоль и поперёк бесконечного ряда школьных парт, а учительница по математике всё норовила укусить за брюхо пятнистую собаку.
Ровно в тот день, когда с утра привычная паутина оказалась строго пятиконечной, Иван опомнился. Какая-то смутно знакомая женщина в ванной приняла его за лешего и судорожно попыталась перекреститься. Кажется, он ещё наступил на кого-то — то ли на человека, то ли на животное — оно закричало и ринулось вверх, к пыльной вентиляционной дыре. Было предсмертно, но к обеду слегка просветлело. Женщина подавала ему съестное, рассказывая истории про неких, по её же словам, знакомых ему людей. Сумеречно счастливый, Иван Шувалов тихо улыбался, пощипывая себя то за одну, то за другую часть тела. После чая с лимоном и булочками он впал в новое странное состояние — пустой сон, где в сером плавали оранжевые тени геометрических предметов и на все голоса гулко окликали его по имени. Так он и прожил то ли до следующего утра, то ли несколько дней. Да он мог бы проспать и дольше — хоть всю жизнь, если бы его не разбудили на похороны какого-то родственника.
Он встал и понимающе пошёл умываться — за секунду до этого ему как раз снилось...