Плужников понял, что у Петровича с женой неладно, взаимного понимания нет давно и безнадежно, и Петрович просто несет свой крест, ни на что другое уж, похоже, и не надеясь.
Лицо его, когда он говорил о жене, вдруг будто старело, голос звучал глухо, и ничего от привычного, всегда бодрого, живого и оптимистичного Петровича не оставалось почти — рядом с Плужниковым рассказывал о своем и давно наболевшем уставший, грустный человек.
Они вернулись, дошли до автобусной остановки, говоря уже о другом — о журнале, о работе, и Петрович постепенно оттаял, снова стал весел, ровен и спокоен. А Плужников помнил и этот сгоревший черный дом среди старых елей и неожиданный рассказ Петровича о жене, его глухой, подсевший от волнения, от давней боли голос... Плужников всё думал об этом, пока ехал домой, и сердце его сжимало, щемило от сочувствия, от бессильного — хоть в чем-то помочь — сострадания. "Видно, совсем уж гладко и счастливо ни у кого не бывает в этой жизни,— подумал Плужников.— Бедный Петрович!.. И что тут сделаешь, как поможешь?".
С того дня, с того разговора их отношения стали еще ближе... Теперь Петрович, придя иногда на работу, выскочив, как из пламени, из очередного скандала с женой, говорил об этом Плужникову уже легко, ничего не скрывая, не таясь, лишь удивляясь недоуменно, как-то очень по-детски: чего ей, мол, надо, чего не хватает? Ведь все же для нее делаю, что должен, что положено. А она....
Тут он обычно остро взглядывал на Плужникова:
— Я сбегаю, принесу, ладно?.. Никого сегодня больше не ждешь?
И уходил и приносил (всегда сам!), и молча выпивали они с Плужниковым в его кабинете эту горькую для Петровича бутылку, ни о чем почти и не говоря: все было ясно, все понятно обоим...
Вот и в тот злосчастный октябрьский день, ненастный, ветреный, с дождем и мокрым снегом, с утра густо валившим, Петрович появился в кабинет Плужникова злой и взъерошенный.
— Опять? — спросил Плужников.
— Опять!..
И снова, конечно, он сбегал, и выпили они, и Петрович вдруг сказал:
— Мало! Не проходит ни черта, не берет... Давай пойдем куда-нибудь, выпьем еще! Ты можешь, дела позволяют?
И они уехали из редакции... В свой писательский клуб, в ЦДЛ повез Плужников Петровича — куда он мог его еще повезти? Да и бывали они уж там, приходилось...
Вышли, пересекли под порывами злого, холодного ветра, под сплошной, косо летящей завесой мокрого снега Садовое кольцо, чтобы сесть на троллейбус, идущий к площади Восстания. Петрович, как и всегда, не обращал никакого внимания на поток машин, шел наперерез, упреждающе, повелительно выставив щитком руку — вечная его привычка, каждый раз пугающая Плужникова. В троллейбусе было битком, им не удалось сесть рядом. От Колхозной до площади Восстания тащились долго, нудно — погода давала себя знать, на Садовом были бесконечные длинные пробки. Вылезли, наконец, и Петрович гордо поведал, что пока ехали, он успел познакомиться с дамой, весьма интересной. Художница, выставки у нее в Москве бывают, и телефон дала, вот!..
Он вообще нравился женщинам, умел произвести впечатление, а в последнее время, Плужников не раз это засекал, настойчиво искал новых знакомств, на что-то, видимо, надеясь, думая о возможных и желанных переменах в личной своей жизни. С мужиками, Плужников знал, это бывает, когда у них семейные нелады. Каждое новое знакомство видится тогда спасением, выходом. Немного смешно, наивно, но осуждать тут нельзя, понять можно — не от жиру все это, от безысходности. Потому Плужников лишь одобрительно покивал: а что, мол, — а вдруг, и Петрович, ждавший, конечно, именно такой реакции, просиял обрадованно. Плужников и растрогался и расстроился: давно уж не верил он в такие счастливые и сказочные ситуации, финалы...
Они пришли в ЦДЛ, спустились в нижний буфет. Народу было немного — кто потащится из дома в клуб в такую-то погоду? Сели...
Выпили по первой, по второй. Плужников не очень-то налегал, мешал с томатным соком, а Петрович хлопнул сразу сто пятьдесят, тут же заказал еще и опять махнул залпом, почти не закусывая.
— Ты чего так гонишь?— обеспокоенно спросил Плужников.— Ведь и в редакции уже приняли, куда столько?
— Не могу,— сказал Петрович.— Успокоиться никак не могу, задела она меня...