Выбрать главу

Плужникову стало неуютно, тоскливо. Опять, в который раз ту же шарманку крутить, выслушивать печальный монолог, жалобы и сетования. Сколько можно, да и без толку все это — все равно ведь ничего не изменить, не исправить?

Петрович тут же уловил (школа, навык!) эти мысли Плужникова, внутреннюю досаду его.

— А я надоел тебе сегодня,— сказал он вдруг спокойно, ровно, совершенно трезво.— Ну, не переживай, я скоро пойду... Вот только еще соточку приму и двину.

Плужников запротестовал, уличенный, стал отнекиваться, но Петрович только рукой махнул прощающе: вижу, дескать, вижу, не спорь...

Он и впрямь скоро ушел, даже проводить себя до выхода из ЦДЛ не позволил.

— Я сегодня и вправду тяжел,— сказал он.— Ты уж прости! В разнос пойду, по-другому нынче не выйдет.

И ушел... Прямой, подтянутый, ничуть вроде и не захмелевший.

Вечером, часов в десять, Плужников позвонил ему домой узнать, что и как — душа отчего-то была неспокойна... Жена Петровича ответила, что его нет, с работы еще не пришёл. "Однако! — подумал Плужников. — Загулял Петрович..." Этой мыслью, этим предположением, вполне реальным — помнилась давешняя фраза про разнос! — себя и успокоил.

Утром следующего дня, едва пришел в редакцию, тут же услышал страшное, непоправимое... Петрович попал под КамАЗ, переходя улицу, уже недалеко от дома своего. В больнице, в реанимации, и состояние очень тяжёлое. Тут и крутанулось для Плужникова вспять колесо вчерашнего дня...

Он стал каждый день звонить жене Петровича, исправно, регулярно навещавшей его. Новости были тяжёлые, малоутешительные, лишь иногда появлялся слабый лучик надежды.

Каждый вечер Плужников подолгу, истово и горячо молился, просил Господа оставить Петровичу жизнь, пусть калекой, пусть на инвалидной коляске — по-другому получиться никак уж не могло... Он молился, и неизбывное чувство вины, рокового и пагубного участия в случившемся не оставляло его.

Жизнь Петровича всё время висела, балансировала на тоненьком волоске. Он то был, как говорила его жена, в сознании, в бодрой уверенности, что непременно выйдет из больницы, станет жить дальше, то безнадежно констатировал, что это — конец... А то и вовсе проваливался в забытье, ослабевший и обессиленный.

Этот страшный маятник, этот ход, этот мах от черноты к свету, к надежде и снова в черноту продолжался десять дней и измотал, измучил Плужникова... Он изо всех сил старался удержать Петровича на этом свете — силой воли своей, страстным, горячим желанием, ежевечерней молитвой, службой во исцеление, заказанной им в храме. Все эти мучительные дни (врачи назвали именно такой срок решающим, кризисным) прошли, протянулись для Плужникова в этой борьбе.

На десятый день вечером (жена Петровича как раз сказала Плужникову, что сегодня, мол, вроде бы полегче, появилась какая-то надежда) он почувствовал, как тяжко, смертельно устал, держа, вытягивая из черноты жизнь Петровича. И — расслабился, выпустил ее, ложась спать... Хоть до утра, хоть на ночь — его силы были уж на исходе, нужна была хоть малая передышка.

Петрович прожил эту ночь, удержался, и снова, в который уж раз, приснился Плужникову... Опять он уходил из того проклятого буфета, велев не провожать, снова видел Плужников его спину, гордо выпрямленную, исчезающую в дверях. Навсегда уж исчезающую — днем, следующим днем после той памятной ночи Петрович умер, не приходя в сознание.

В гробу он лежал усохший, исхудавший, желтый, в белой, какой-то нелепой полотняной шапочке — видно, трепанацию черепа делали — и был похож почему-то, как мелькнуло в сознании Плужникова, на японца...

Прошел год, второй, и вот этой весной, весь март-апрелъ, он стал сниться Плужникову, начал приходить к нему по ночам. В снах этих Петрович был всегда веселым и бодрым — тот желтый, исхудавший, памятный по дням похорон, не привиделся ни разу!

Плужников бросался к нему в этих снах, стремясь обнять, но руки обессиленно, тщетно хватали пустоту, а Петрович таял, мгновенно пропадал куда-то... Слезы подступали тогда, лились неудержимо, Плужников просыпался от них, проводил ладонью по взмокшей подушке, переворачивал ее и не спал потом уже до утра, пялился в темный ночной потолок и снова казнил себя, судил и казнил, не прощая... Он очень устал от этого.

Потом Петрович, как отрезало, перестал сниться, ушел из ночей Плужникова, и тогда, славно на смену ему, пришел Георгий.