А наш доморощенный антисемитизм, который заливает нижние этажи российского общественного зданья. Опять же Пушкин, с его вечной присказкой: жид да жид, в драматических произведеньях представляет еврея извергом и отравителем. Гоголь лихо изображает еврейский погром, с той же гнусной присказкой: жид да жид. А ведь все мы знаем, что Пушкин оказал на Гоголя огромное влиянье. Что же будет в этой ситуации с умами нестойкими?! Какие выводы они сделают из прочитанного? Каждый год наши дети читают "Слово о полку Игореве", а теперь еще про протопопа Аввакума и Сергия Радонежского, которые на каждом углу обличали богатеев и печаловались за народ. Этак мы скоро до бунта докатимся, который в России, как известно, бессмысленен и беспощаден. Может, должен быть спецкурс для тех, кто интересуется историей литературы? Тем более что существует известная версия, что "Слово" написано каким-то неизвестным, подозрительным антикваром и продано им Мусину-Пушкину в XIX веке (Дурища не знает того, что "Слово" было приобретено Мусиным-Пушкиным в XVIII веке. — В.К.). Более того, в храмах Русской Православной Церкви уже тысячу лет звучит притча о богаче и Лазаре, а это совсем не способствует построенью капитализма в России, ибо в ином мире богач оказывается в полном дерьме и выпрашивает у Лазаря хотя бы нечистой воды.
Но уже слышен хор обиженных, злобно возглашающих: "Мало того, что эти проклятые гниды всю страну обокрали, так теперь они хотят и последнее, великую русскую литературу, у нас отнять. А ведь это памятники культуры! Покушаются, бляди, на святое!" Так что же делать, господа,— бесстрастно ждать, когда к нам в гости придет купец Калашников с одноименным автоматом? Как противостоять этому дикому натиску черни, ведь нельзя же оставить ее наедине с Пушкиным, Гоголем, Достоевским, Некрасовым, Базаровым и Верой Павловной? Вот о чем следует ныне размышлять лучшим умам демократической России.
Венцеслав КРЫЖ
Лев Аннинский ИЛЬЯ СЕЛЬВИНСКИЙ: "ЭТОТ СТИХ... КАК СТАКАН ОКЕАНА" (Из цикла “Медные трубы”)
В его фамилии чудится что-то жарко-тропическое, и это при его любви к запредельным краскам естественно (хотя, родившись на юге, он всю жизнь тяготеет к северу). Но здесь обман слуха: фамилия — не его. Биограф Сельвинского Лев Озеров начинает очерк с головокружительной справки: дед поэта имел только имя — Элиогу. Став кантонистом Фанагорийского полка, дед получает фамилию павшего в бою однополчанина: Шелевинский. У сына фамилия переогласовывается в "Селевинский" (сын, между прочим, тоже воюет: из русско-турецкой войны 1877 года выходит инвалидом).
Внук получает фамилию: Сельвинский.
Тут что-то провиденциальное: всю жизнь он как поэт влезает в чужие шкуры: то царь, то бунтарь, то развеселый бандит Улялай, то железный комиссар Гай, то спец-интеллигент Полуяров, то партократ Кроль — фамилии сплошь "значимые". И — чужие.
А имя… Илья-Карл — кажется, что это какая-то калька немецкого. По аналогии с Карлушей Мейерхольдом, который стал Всеволодом, окрестившись уже по вполне осознанному решению, Сельвинский может показаться Карлом, взявшим себе "Илью" уже в ранге русского поэта. На самом же деле всё наоборот! Ильей его нарекают родители (скорее всего — в честь дедушки Элиогу). А Карла он приписывает себе сам, и вот почему: двадцати лет от роду влезает в первый том "Капитала" и от восторга перед автором этого сочинения добавляет его имя к своему — во все документы на всю жизнь.
Надо признать, что это — поступок прирожденного поэта.
Поэт в нем, как некий посланец высшего безумия — просыпается несколько раньше, чем он может различить около себя какой-никакой объект поэтизации. Прежде, чем в венке сонетов "Юность" он находит рожденную "в воздухе пустом" формулу: "я — ничей", эта пустота (игра с пустотой, игра в пустоту) сквозит лейтмотивом в его гимназических стихах. Мир бликует за цветными стеклами: стекла реальны, мир — нет. "Строятся цифры, гибнут и мрут, как в катастрофе на Марсе — без шума". Реальные шумы можно спутать со сценической имитацией. Крейсер, поднявший восстание, "бронзой хлещет по театру". А вот цыганское: "Саш-Саш-Саш-Саш. Озорная, гордая. Незастегнутый корсаж, сама вороногорлая". Когда, уже войдя в профессиональный статус поэта, он печатает в Москве "Раннего Сельвинского", критики подозревают, что эти "северянско-вертинские" мотивы — мистификация. Между тем, это правда: самовыражение "жизнерадостного пса, лающего на собственное эхо". А еще: тоска героя, который "бродит по каналам улиц, словно пустой водолазный чехол", не зная, на что излить чувства. Автопортрет: угрюмый "громовержец", глядящийся в зеркало. Звукопись: клекот лесовика, бормочущего невесть что, вернее, не клекот, а "хахат", когда этот старикан (из Врубеля, наверное, заимствованный) "хехечет", как кречет…