Варшава. Дремучие крестьяне сидят при лучине. А у нас что ни мужик — во! Величина!
Париж. Торговцы, рантье, обыватели. Неужели и этим ничего не надо? О, если бы в каждом таком месье проснулся былой санкюлот !
Лондон. "В гранитных пятнах высится парламент, великой нации самообман". В одном окне решают судьбу Аравии, в другом — Исландии, в сотом — какого-нибудь Сиама, в сто восьмом — какой-нибудь Чили (заменить Англию на Америку — и можно в газеты 2000 года). В 1936-м мировой жандарм приговаривается именем природы: "Британия глядит змеиными глазами. Какая тишина… Какой могильный труд… И только вносят жизнь в своем свистящем гаме лишь русские скворцы, зимующие тут". Мысль прозрачна. Темен противоход подсознания: а что, в Штабе Мировой Революции не планируют Мировой Революции?
Наконец, Германия. Тут чистое зеркало: геометрический контур завода, графическая красота формул, железный чертеж, правота логарифмов: "не это ли нас отличает от зверя?".
Чтобы понять противоход, выделяю только одно слово:
Серебросталью с отливом сизым,
В строгом безмолвье пугая рожь,
Стоит идея. Конструктивизм.
Гигантом шагнувший в поле чертеж.
Стало быть, Идея конструктивиста о пересоздании мироздания может воплотиться и так, и эдак? И две державы, выставившие на своих фасадах слово "социализм", — закономерно сшибаются в мировой войне?..
"Война" — ярчайший поэтический цикл, и это самое страшное из испытаний, предъявленных великой Идее темной реальностью. Поэзия подъемлет голос: "Вы слышите трубы на рубежах?"
Рубежи первоначально — там же, где и пролегали все эти двадцать лет: в мировом пространстве. Стихи пишутся с августа 1941 года непосредственно в Действующей армии, а война в стихах — сугубо планетарная; бой идет — во имя Земного Шара; против людей восстают исчадья каменного века, хищные отпрыски "сабельнозубых дикарей". Однако вот-вот прицел собьется, и на месте этих питекантропов окажутся сентиментальные пруссаки, и именно "сквозь их голубые вальсы" ударит наш "огонь".
Чей — наш? Мирового пролетариата?
Перелом — в январе 1942 года. Во рву под Керчью Сельвинский видит трупы расстрелянных. Дети, женщины, старики. Семь тысяч тел. Он пишет потрясенное стихотворение "Я это видел". Опубликованное краснодарской газетой, оно перепечатывается в "Красной звезде" и, по данным историков, читается на всех фронтах. С этого момента война в стихах Сельвинского перемещается из сферы столкновения миров во фронтовой блокнот, где с эпизодом, почерпнутым из оперативной сводки, соседствует песня, написанная для конкретной кавдивизии ("Из-за леса, леса конница идет, сам Василь Иваныч Книга нас ведет"). Сказывается с детства развитый у Сельвинского вкус к разноязыкому говору толпы, способность подражать диалектам; некоторые его песни "сами" ложатся на музыку ("черноглазая казачка подковала мне коня…").
Но главное: реальность, зарывшаяся в окопы, и идея, осенявшая лирику из планетарной невесомости, соединяются наконец воедино.
Взлетел расщепленный вагон!
Пожары… Беженцы босые...
И снова по уши в огонь
Вплываем мы с тобой, Россия…
Русское по-прежнему — еще и мировое; русские "заново творят планету"; "без русских нет надежды у Земли…" и все-таки впервые у Сельвинского какофония истории, которую можно было передать только через дикое звукоподражание, увязывается через смысл: через единство "от декабриста в эполетах до коммуниста Октября" и через монолитность "от Колымы и до Непрядвы".
От "Колымы" нынешний читатель, несомненно, поежится; современный историк скорее поймет украшенного эполетами героя 1812 года Милорадовича, чем его убийцу Каховского, эполет не носившего… И все-таки лирика Сельвинского военных лет — это взлет его Музы, сравнимый с пиками начала 20-х, потом начала 30-х годов. Начало 40-х позволяет обрести почву и в год Победы уверенно переглянуться с Пушкиным и Блоком: присягнуть той Руси, что "задержала из Азии нахлынувших татар", и откреститься от той Скифии, что была для Европы пострашнее татар. "Нет, мы не скифы. Не пугаем шкурой. Мы пострашней, чем копьеносный бой. Мы — новая бессмертная культура мильонов, осознавших гений свой".