Выбрать главу

Лев Аннинский АЛЕКСАНДР ПРОКОФЬЕВ: “КУМАЧОВАЯ РУБАХА ВПЕРЕМЕШКУ с ПЕСТРЯДИННОЙ...” (Из цикла “Медные трубы”)

У Ладоги житье голодное, своего хлеба хватает до декабря, потом приходится прикупать. У кого? У нищих, мотающихся побираться в Питер.

Кажется, это должно породить некрасовскую тоску, а то и клюевскую ярость. Но — ничего похожего.

Впрочем, о нищенстве есть кое-что:

У кафе на площади старуха

И с нею ребенок. Чей?

Так и дал бы ей в ухо, в оба уха,

Чтоб не думала просить у богачей.

Чтоб не ныла помощи у морды

С парой прищуренных глаз,

А пришла и сказала гордо:

"Требую помощи от вас".

"Морда" и "оба уха" несомненно придают стиху особинку, что же до общероссийской манеры всего "требовать", то час наступает в 1917 году: не доучившись в школе (земская учительская школа, казенный кошт — шанс для бедняка из деревни Кобоны), семнадцатилетний парень записывается в большевики, потом отправляется под Нарву, дерется с белыми, попадает в плен, бежит и, наконец, становится чекистом.

Кажется, должна появиться в стихах крутость… ну, хоть родственная тихоновской.

Ничего похожего. "Что бы там судьба ни положила, будет счастье впереди, коли солнце прыгает по жилам, коли солнце мечется в груди".

Отец, бывший кронштадтский фейерверкер, ставший при Советской власти сельским милиционером, убит бандитской пулей.

Ни настоящей ярости в ответ, ни безысходной горечи. Батька остается в стихах свойским собеседником. "Пишет батька: "Сашка, пролетаришь…" Пишет батька: "Эй, вернись к лугам!.."

Кто же Сашка? Пролетарий? Крестьянин?

И то, и другое. И там, и тут приживается, кого надо клянет, кого надо приветствует. Свойский парень, на плече гармошка. "Дома хлеба ни куска, а мне улица узка!"

Изумительное вживание в ситуации! Самое раннее стихотворение (из черновиков взятое в итоговый посмертный четырехтомник), мечено 1916 годом и никакой "политикой" не тронуто, оно посвящено купанию в речке. Деревенский парень, ступив на бережок, с умилением чувствует, что он — "червяк", "прах". А потом сам себе командует: "Ну, раздевайся, прыгай и скачи!" Тут самое интересное — скачок эмоций. Знать, что ты — прах, и при этом так радоваться! Быть червем и при этом скакать и прыгать!

Не случись революции, такой "бузливый" хлопец несомненно прыгал бы и скакал в другом режиме. Случилась революция — и он искреннейшим образом включился. Салют мозолистым рукам! Поклон пролетариям! Каюк живоглотам! Врагов изведем как "остатки трухи". "Скоро, скоро Колчака головка будет сломлена, уж на сучьего сынка осинка приготовлена". Современный читатель, знающий судьбу адмирала, наверное, поежится от эдакого перепляса, но дело-то тут не в Колчаке, а в самом переплясе.

Верит ли молодой Прокофьев в "Мировой Советский строй"? Верит безоглядно, хотя Ладогу на мировом глобусе не сразу найдешь. И в "Рай пролетариев всех стран" верит, хотя от деревни Кобоны до "всех стран" намного дальше, чем от Цюриха. И в то, что "мы сами боги", — верит. "Взовьются красные знамена из наших кинутых платков…"

Эти платки не вполне понятны. "Платки, окрашенные кровью, мы раскидали на пути, и суждено им было новью так небывало расцвести". Что это? Может, обряд, а может, просто видение… Но именно эта непонятная прелесть завораживает в косноязычных строках. И этот мгновенный оборот эмоций — с умиления на ярость, с друзей на врагов.

Вечная загадка русской души: тысячу лет строили царство, а потом "в три дня", ликуя, выкинули на свалку истории. И эпохой позже: семьдесят с лишним лет крепили Советскую власть, под ее знаменем выдержали самую страшную войну, а потом объявили Перестройку и все похерили в те же "три дня" и так же ликуя. Двадцати лет не дожил Александр Прокофьев до Беловежья 1991 года; вряд ли принял бы он крушение той власти, которой уже прослужил верой и правдой всю жизнь. А ведь принял ее — семнадцатилетним — с тою легкостью, которая при другом обороте событий прибила бы к совершенно другим берегам, но под ту же песенку: "Бренчу по струнам припевки только".