Ничего особенного. Расстреляли и продолжили песню.
Мы — это воля людей,
устремленных только вперед, вперед!
От Белого моря до Сан-Диего слава о нас идет.
Огромные наши знамена —
красный бархат и шелк,
Огонь и воду, и медные трубы
каждый из нас прошел.
Красный цвет более чем естествен в том вихре, которым определяется спектр этой лирики. При другом политическом повороте расклад цветов был бы другой. Наверное, красный как самый яркий, никуда бы не делся. "Кумачовая рубаха вперемешку с пестрядинной, парни бравые сошлися — дробь дробили на лугу". Но при любом раскладе смерть — веселая шутница для бравых парней. "И рядом на горке матушка-смерть таращит на нас глаза".
Однако в том же самом 1933 году, когда в "Литературном Ленинграде" публикуется баллада о бравых парнях, в "Литературном современнике" появляется стихотворение "Не слышно родичей в помине" — о мужиках, пришедших в Приладожье при Екатерине. По фартовой фактуре это близко к "Октябрьскому" переплясу, и смерть так же висит в воздухе... но именно это стихотворение, как я убежден, достойно ввести имя Прокофьева в синодик мировой лирики:
Пришли. Раскнули одонья.
Сломали белоногий лес.
Вожак трясущейся ладонью
Дотронулся до тьмы небес...
Мощнейшая пластика, завораживающая мистика!
...И хлынули дожди потоком
Над мертвым сборищем людей,
И до всемирного потопа
Недоставало трех недель...
Потрясающе: библейская система координат введена в безумие безначального хаоса!
...И было душно, как в малине,
Ни вех, ни троп, ни колеи...
Так сели в мох при Катерине
Святые родичи мои.
Великий поэт отличается от честного стихотворца — величием души. Способностью понять другого. Способностью вместить всё... и вмещая — разорваться сердцем. Хотя величие не всегда посещает душу честного стихотворца. Стихотворец, описывающий бой красных с белыми, наслаивает смерть: "Сто комков огня и меди, сто смертельных доль". Великий поэт, на мгновенье пробуждающийся в честном стихотворце, вдруг чувствует запрет на смерть, и слово застревает у него в горле. Отцу убитого он отсылает письмо-грамоту, где все сказано обиняками. Но как! "В ней на пишущей машинке все отстукано, что задумал сын жениться за излукою; что пришла к нему невеста от его врагов, и что он за ней, не споря, много взял лугов; что не годен он пахать, не дюж плотничать, что в родном дому не работничек..."
Оборвано… Слово, вставшее в горле, действует страшнее пулеметной очереди слов, обрушенной в плясе. Вот так же в пулеметной ленте яростных и честных прокофьевских стихов, выпущенных за пятилетие Великой Отечественной войны (еще с финской начиная), в этой череде выточенных, как пули, боевых песен, словно комок в горле — пресекающаяся на спазме песня девушки, угоняемой в Германию:
Вот она, постылая, все ближе,
А родная доля — далеко.
Скоро смерть!
Родной мой, милый, вижу,
Как тебе от песни нелегко...
Легко казалось — в 1927 и в 1938...
Как связать все это воедино? Остается ведь вопрос, незримо висящий над "хороводом", над "хаосом", над "узорочьем" и "пестрядью" того перевернувшегося мира, который застало на земле "поколение Октября" и приняло как данность. Только одно и связывает: царящая надо всем музыка.
В прокофьевской лирике военных лет боевые песни идут вперемешку с любовными, фронтовые эпизоды в очередь с пейзажными зарисовками, в них словно бы ни отзвука войны. И все время звучит мелодия — помимо войны, выше войны...
В жанровом смысле это означает, что лирика зовет поэму.
Рождению поэмы помогает случай. Как-то в разгар боя поэт слышит соловья. Только что свистели осколки, и сразу — соловьи... Растроганный, он записывает несколько строк во фронтовой блокнот. "Соловьи под пулями поют".
Поэме не нужно искать сюжета (хотя сюжет рядом: "полвзвода" родных братьев сражаются плечо к плечу ). Надо только дать звучать сквозной мелодии.
Сколько звезд голубых, сколько синих,
Сколько ливней прошло, сколько гроз.