Выбрать главу

— Теперь давайте вместе смотреть, — призвал следователь понятых и обратился к Анатолию: — Есть у вас оружие?.. одностволка двадцатого калибра?

— Есть... была, — поправился Анатолий, уже составивший представление, что за работа шла в кухне ночью, когда он спал, и с чем, с какими "доводами" ушла утром жена в прокуратуру.

— А давайте смотреть: есть или была?

Где искать, ему было известно. Справа от окна за газовой плитой под наброшенной тряпкой оказалось белое пластмассовое ведерко, а в нем вставленные стоймя две пилки — по дереву и металлу, опиленный по шейке приклад и трубка от укороченного ствола — все то, что потребовалось, чтобы изготовить обрез. Опилки, те и другие, были аккуратно собраны в полиэтиленовый мешочек. Тут же, перед ведерком, веник и совок. Рядом, перед окном, крепкая старая табуретка с едва заметным надрезом сбоку. Все было учтено, все приготовлено для неоспоримого свидетельствования, чтобы ни своим, ни чужим не доставлять лишних хлопот.

Следователь неторопливо выуживал все эти явные доказательства намеренного преступления из ведра, называл их: это ножовка по дереву, это по металлу, это опиленное ложе... сложил в ряд на столе, дал полюбоваться и спросил у Анатолия:

— Не знал?

Не размыкая губ, Анатолий дернул головой: не знал. С тяжелым любопытством следователь задержал на нем взгляд: видно, что не знал; но как же так, браток, — не знал!..

— Все, значит, подготовила честь по чести, пошла и стрелила! — зычно и торжественно подвел итог боцман, с восторгом озирая на столе вещественные доказательства. — Ну, молодец баба!

— Стрелила и что... убила? — с трудом подала голос Вера Постнова.

— Наповал! — подтвердил боцман. — Такая не промахнется!

— Но этого быть не может... Она всегда была такая справедливая...

— Ты, Вера, добрая баба, но как человек ты непрофессионалка, — внушительно сказал Василий Афанасьевич. — Ты знать должна: чего быть не может, то и бывает.

Когда ушли, Анатолий крадущимся шагом, ставя ноги так, будто он слепо поднимается по лестнице и нащупывает ступени, направился к сыну, торопливо вышедшему навстречу ему из Светкиной комнаты, сделал движение, чтобы обнять его и не обнял, каким-то фальшивым голосом, тужась, с невесть откуда взявшейся хрипотцой, сказал:

— Ты понял, сын, что случилось?

Иван кивнул.

— Мама наша...— Анатолий не договорил и, махнув в отчаянии рукой, пошел в свое укрытие всех последних дней — в темную спальню. Там он долго стоял перед окном и, уставив глаза в улицу и ничего не видя, кроме сильно раскачиваемых ветром тополей и сползающих вниз обломанных тяжелых веток, пытался что-то добыть, выскрести из своего нутра. Не много же он добыл, когда вышел опять к сыну, сидевшему на диване и ждавшему его... Только и сказал:

— Она хоть спать сегодня будет... она все сделала. А мы? А мы-то как? Что нам-то делать?

« * *

Что делать? — надо было как-то жить, протискиваться сквозь теснины, видимые и невидимые, обдирающие до мяса и крови сердце, проходить через казнь бессонных ночей, днями в тягучем кисельном воздухе хватать дыхание, куда-то и зачем-то торопясь среди толпы со стертыми лицами, нырять в ворота и двери, никуда не ведущие, проталкивающие мимо себя с автоматической бесстрастностью и везде торопящие до спотыка и грязного тумана в глазах. Надо было как-то жить, не веря ни воспоминаниям, ни утешительным взглядам вперед, а только околачивая день за днем безвольными движениями...

Часто, очень часто стиснутым, на одно направленным воображением он пытался представить, что сейчас, в эту и эту минуту, там, в огромной, как овечий загон, камере может делать жена, и морщился от боли. Всегда казалось само собой разумеющимся, заложенным в основание человеческой жизни, что мир устроен равновесно, и сколько в нем страдания, столько и утешения. Сколько белого дня, столько и черной ночи. Вся жизненная дорога выстилается преодолением одного и достижением другого. Одни плачут тяжелыми, хлынувшими из потаенных недр слезами, другие забывчиво и счастливо смеются, выплескиваясь радужными волнами на недалекий берег. Да, впереди всегда маячил твердый берег, и в любом крушении всегда оставалась надежда взойти на него и спастись. Теперь этот спасительный берег куда-то пропал, уплыл, как мираж, отодвинулся в бесконечные дали, и люди теперь живут не ожиданием спасения, а ожиданием катастрофы. Исподволь, неслышимым перетеканием, переместились горизонты восхода и заката солнца, и все, что подчинялось первичному ходу тепла и света, неуклюже и растерянно оборотилось противоположной стороной. Стал замечать Анатолий, что, если и смеются вокруг, то натужно или грубо, без трелей серебристого чувственного выплеска, который прежде и в посторонних людях умел заразительно затронуть потаенные колокольцы, а уж если страдают, то бездонно и горько. Лица унылые, скорбные или уж нахальные, ко всему готовые, но те и другие как две стороны одной искаженной действительности.

Он и прежде не мог не замечать, в какой спешке люди ограждаются оконными железными решетками и бронированными дверями, а богатые еще и протягивают над бетонными заборами в два человеческих роста колючую проволоку, по углам возносят сторожевые башенки с вооруженной охраной. Но прежде это было приметой неспокойного и беззаконного времени, теперь вдруг выставилось в печать мученичества. В самом деле — как много, до ужаса много этой зарешеченной жизни! Как много страха, безумия, безнадежности! Невинные люди сами себя заточают в клетку, преступники разгуливают на свободе. И уж совсем по-другому, чем раньше, начинал думать Анатолий о тех несчастных, кто в тесных камерах с удушливым смрадным воздухом и горькими выкриками, не жалеющими друг друга, живут рядом с женой. Господи, взними в них остатки добрых сердец, дай им силы претерпеть все, что насылает судьба! Дай им ума понимать и не обижать друг друга!

Два дня после того, как забрали Тамару Ивановну, ни его, Анатолия, ни детей не трогали. Потом стали вызывать в областную прокуратуру и добиваться: бывали ли у Тамары Ивановны вспышки невменяемости, какой характер носили и доходили ли до крайностей вспышки гнева? Почему-то там хотелось показаний, что да, бывали и доходили, к этому сына и дочь и подталкивали, но сказать им было нечего. Могла вспылить, могла крикнуть, по-девчоночьи иногда выставляла фигу, чтобы показать, что не выйдет по-ихнему, с размаху топала о пол на Ивана ногой и, отбив ногу в легкой войлочной обувке, с оханьем подпрыгивала к дивану или стулу и стучала о колено кулаком, вразумляя теперь уже не сына, а себя... Кто сейчас сохранил спокойствие и безмятежную душу, кто способен не кричать от боли в себе или из себя и не надрывать сердце? Вызвали и Ивана Савельевича, отца Тамары Ивановны, и тоже: страдал ли кто в их роду психическими заболеваниями или другими помешательствами? Иван Савельевич заехал после этого к Анатолию и, швыркая чистый, без молока и сахара, чай только что с огня, потея и краснея, обирая ладонью с морщинистого бугристого лица и растрепанных усов влагу, рассеянно размышлял: пойми теперь, где помешательство и где не помешательство? Такое вокруг помешательство, такая свистопляска! — никаких концов не сыскать.