Выбрать главу

И незачем себя жалеть!

Жить надо, как герой сказал:

не победить, так умереть!

***

Рассердилось море не на шутку, —

для начала — раннюю побудку

мне сыграло ревом штормовым,

а потом — накрыло с головою

пятибалльной, черною волною, —

хоть взывай к спасателям родным.

Только море про меня не знает...

И животным ревом оглушает

и нещадно топит вновь и вновь, —

но, не покоряясь круговерти,

принимаю вызов, как бессмертье,

принимаю вызов, как любовь.

***

Дрожало — полночное море

лежало покорно — у ног.

И — не было слова для ссоры,

и — не было слез для тревог...

Звучали народные песни...

Растроган мелодией их,

подумал: а что будет, если

в ответ прочитаю я стих.

Сомненья развеялись тут же,

едва я закончил читать,

мне греки захлопали дружно

и стали в сердцах обнимать.

И небо над нами сияло

звездами, что дружно зажглись,

душа, как поденка, порхала

и верила — в лучшую жизнь.

ПОЕДИНОК

Два дня стихии не смирялись,

слова тонули в реве их,

и мы друг с другом объяснялись

на языке — глухонемых...

Кто победил в борьбе суровой,

мы знать, наверно, не должны...

Но вдруг проснулись не от рева,

а от безмерной тишины.

Был ветр послушен, как ребенок,

не слышен был морской прибой...

И лишь обломки старых лодок

напоминали нам про бой.

***

Моим моленьям море вняло,

к утру — устало бушевать,

и на волнах меня качало,

как в зыбке дорогая мать.

И с высоты небес высоких,

как колыбельная, звучал

напев рассветный, одинокий,

и я — невольно засыпал.

Моя тревога отступила,

сны были легкие, как бриз,

как будто воля высшей силы

их для меня послала вниз.

***

Море сегодня мирное, но соленое-соленое настолько,

что вкус и летучий запах йода с трудом ощущаю.

Во рту непривычно вязко, муторно, остро и горько,

хочется пить, но пресную воду взять забываю.

Волна накатывая, меня облизывает с головы и до ног,

облизывает вкусно, будто котенок жирную миску...

Чайки — то усядутся на влажный, зернистый песок,

то круто поднимутся в небо, что синей василиска.

Впервые за долгую жизнь могу лежать, ни о чем не думая

и все-таки нет-нет да подумаю снова хотя бы про то,

как много бывает от моря тяжелого, долгого шума, —

и он меня утомляет, причем, как никто и ничто.

***

Пойду ли к морю веселиться,

поеду ль в град Ираклион, —

повсюду радостные лица

встречаю на пути своем.

На сто вопросов — сто ответов,

и каждый — полный, с теплотой.

Как будто горести и беды

прошли далеко стороной...

Но я-то знаю, что едва ли

отыщется другой народ,

который так бы мордовали

из века в век, из рода в род.

Но здесь под небом чужедальным,

хранимый светом русских звезд,

я за народ многострадальный

произнесу высокий тост.

Душа надеждою искрится,

что и когда домой вернусь,

я каждому, кто обратится,

и — помогу, и — улыбнусь.

Лев АННИНСКИЙ АННА БАРКОВА: "КРОВАВЫЕ ЗВЕЗДЫ НА СМИРИВШИХСЯ БАШНЯХ..." (Из цикла “медные трубы”)

Ее имя, сверкнувшее на небосклоне молодой советской поэзии, потом выжженное оттуда каленым железом и лишь после ее смерти возвращенное в литературу, собственно, имя сразу связалось с Ахматовой, и это понятно уже хотя бы потому, что эта Анна оказалась воспринята именно как антипод той Анны. Но фамилия! Не дьявольская ли шутка — получить фамилию знаменитого охальника ХVIII века, автора и героя чуть не всех скабрезностей русской лирики, не имея с ним ничего общего!

А может, дьявол как раз и разыгрывает такое?

На самом-то деле ее фамилия — из семейных преданий — Боркова. Что-то лесное, глубинное, напоенное темной влагой. Что-то волжское. Барковыми ее родители стали, когда из бурлацких далей жарким ветром цивилизации вынесло их в городскую жизнь. Среди чадящих фабричных труб дети в семье умирали: четыре сына — четыре гроба. Пятого ребенка приняли уже без радости и растили без надежды. Но маленькая рыжая девочка выжила.

О своих предках и вообще родственниках она вспоминать не любила. Деда еще как-то признавала: "дед убивал быков". Отца же, работавшего сторожем при гимназии, с усмешкой называла "швейцаром", уточняя, что "от лакея недалеко". Похоронив родителей, в опустевшем доме даже наездами бывать не хотела. "Последнюю родню": дядю и тетю в Кинешемском уезде — не навещала: скучно со "старыми хрычами".

От "предков" — ощущение пустоты. В 1917 году написала что-то вроде гимназического сочинения (между прочим, блестящий текст) на тему Достоевского: "Признания внука подпольного человека". (С этого момента автор "Записок..." — главный собеседник на всю жизнь: счеты со Всевышним, право бунтующей души…).

"Всё относительно и всё ложно, всё есть и ничего нет",— пишет подпольщица.

Финал монолога:

"А все-таки так, без всего, можно ли жить?..

Ну-ка, мои предки...

Не назову моих предков. Всё, всё надоело!"

Через полтора десятилетия, уже отстажировавшись у Луначарского, уже покрутившись в московских интеллектуальных кругах: "Наши предки играли с огнем..." Это уже вполне осознанный разрыв со всем коммунистическим, большевистским, советским.