— Ну всё, ухряпалась тут с тобою. Паша, скажи хоть спасибо-то,— размягченно, полушепотом протянула Шура, окатилась водою и встала передо мною, уперев руки в боки, как на посмотрение. Ну воистину русская матрешка.
— Спасибо, Шурочка… Утешила!— я торопливо отвел загоревшийся взгляд, чтобы не раскочегариться дурью и не выдать себя; ведь только подумаешь о скоромном, так тут и закипит в жилах кровь. И, ополоснувшись, поспешил из парилки, чтоб от греха подальше…
— Одним спасибом не отделаешься,— крикнула Шура вдогон.
— Живой разве?— удивленно спросила подруга.— А я думала всё… Пропал гость.
Я не успел ответить; дверь решительно отпахнулась, в предбанник ворвалось морозное колючее облако.
— Федя, Федя сьел медведя… Ты, Феденька куда пропал?— Нина вся засияла, и голосок-то у неё потонел, стал медовым.— Мы уж тебя искать срядились…
— Вижу, как ищете,— Федор метнул на меня пронзительный взгляд.— Как баня, Павел Петрович?
— Баня во!— я показал большой палец. Рожа моя, наверное, лоснилась по-котовьи, потому что Зулус только крякнул и стал торопливо раздеваться: высокий, плечистый, грудастый, ястребиный взгляд из-под седых ершистых бровей, седые усы пиками. Ну как такого жеребца стоялого не любить? Да тут любая баба упадет… А снежно-белый чуб лишь придавал мужику фанфаронистого чванливого вида. "Эх, мне бы такие стати, да я бы…— невольно позавидовал, и сам над собою рассмеялся,— Эх ты, мышь крупяная, норушка домовая; кабы не горы да не долины…"
Появилась из мыльни Шура, обвитая по самую шею простынею, знать услыхала резкий голос Федора и решила не нарываться на грозу. Ей было тесно, неловко в липких пеленах, словно бы на вольную женщину натянули смирительную рубаху. Это кремень и кресало сошлись в предбаннике, и сейчас в любую минуту высечется искра, и химера счастия взорвется и уйдет в дым.
— Вижу без меня хорошо устроились?— ревниво намекнул Зулус.
— Дольше бы шлялся…
— А ты не рычи. Значит дела были… Попаришь?— Зулус властно притянул Шуру за плечо, но та ловко выскользнула, заголилось округлое малиновое плечо.
— Обойдешься, милый, своими силами… Раз меня на рюмку променял.
— Даже так? Что-то не пойму,— Федор на три глотка опустошил стакан пива, зубами привычно, хищно отодрал от леща вяленой солонинки, седые жёсткие усы вздернулись, готовые намертво пронзить бабье уросливое сердце.— Ну смотри, тебе жить… Нинка, а ты готова?
— Феденька, да я, как прикажешь… А хозяйку — не трожь. Бедная, и так вся замылилась.
— Дура, Нинка… Откуда мыло-то?— огрызнулась Шура.— Я что тебе, кобыла? Чтоб до мыла… Ступай, ступай, отбивай у подруги мужика, блоха кусучая… Может что и склеится.
— Шурочка, милая, да что с тобой? Иль взаболь на худое подумала? Ведь я замужем… Может, я что-то не по уму сказала? Так прости, пожалуйста,— Нина в искреннем испуге и удивлении округлила сорочьи глаза.
— Брось, Нинка… Баба не лужа, хватит и на татарскую орду,— Шура засмеялась, шлепнула товарку по заду.— Иди, вздрючь жеребца, чтобы шкварчал, как карась на сковороде…
Подруга покорно кивнула, натянула овчинную шапенку с кожаным верхом, одела на руки брезентовые верхонки и скрылась в парильне. Скоро оттуда раздался гогот, гиканье, шипенье воды, кинутой на раскаленные камни, хлесткие удары веником…
— Глубже, глубже, глубже, ой хорошо!— хрипло, выкручивая голосом загогулины, причитал Зулус.— Ниже, ниже, ниже, ой хорошо! Нинка, стерва, наддай, ещё наддай!— Знал варнак, что его хорошо слышно в предбаннике, и сейчас играл на сердечных струнах.
Шура загрустила, глядя в банное оконце, искрящееся от луны, на узорную оторочку подтаявшего куржака; она попала в затенье и сейчас, принакрытая простынею, походила на языческую бабу, высеченную из голубовато-розового мрамора, одиноко стоящую на веретье. А может, настроив крохотное ушко с изумрудной капелькой в сторону двери, прислушивалась к разгулу, что творился сейчас в мыльне, и рисовала вображением самые прихотливые любострастные картины? Уставясь в морозную лесную ночь, вдруг тихо попросила меня:
— Паша, Мамонтиха ведь дура… Убьет его. Ты сходи, посмотри, как он? У него ведь сердце шалит.
Тут выскочил из парильни Зулус, не прикрывая мошны, просквозил предбанник, отпахнул дверь и с головою нырнул в разворошенный бабами сугроб. Вернулся уже медленной тяжелой ступью, с ворохами снега на плечах, печатая шаг, словно нес в себе сосуд с драгоценной влагою и боялся расплескать её.