Выбрать главу

НАВЕРНЯКА ЗНАЛ — ПРИ ЕГО-ТО ЮМОРЕ — что начав автобиографические "Заметки о моей жизни" с того, что русских классиков впервые обнаружил в мешке, который его отец приволок в дом (классики вместе с мешком потянули на рубль шестьдесят) с тем, чтобы пустить бумагу на кульки для семечек ("моя мать славилась на весь Екатеринослав производством жареных семечек"),— знал советский классик, рассказывая эту историю в 1958 году, что отныне все его биографии будут начинаться с этого мешка.

Впрочем, возможен был и другой путь: "Всю-то юность мечтал я прожить с циркачами", а пришлось "стихотворенья писать".

Не станем же нарушать традиции.

Итак, мешок макулатуры. Отцу поставлено условие: "книги пойдут на кульки только после того, как я их прочту".

Прочел, сел и за два часа написал роман из собственного опыта. Полтора десятка лет уложились в две с половиной страницы крупными буквами… впрочем, название романа ("Ольга Мифузорина" — единственное, что автор сохранил в памяти) говорит не столько об опыте, сколько о чувствах, уносящихся во области заочны.

Иначе отпрыск кустаря Шейнкмана вряд ли вцепился бы в извлеченные из мешка тексты Пушкина и Лермонтова, по ходу чтения которых он узнал, что оба поэта убиты на дуэли.

Остальное начертано в книге судеб. 1917 год — первое стихотворение в местной газете. 1919 год — вступление в комсомол… и первые должности: завотделом печати губкома комсомола и главный редактор комсомольского журнала "Юный пролетарий"… Шестнадцати лет от роду — главный редактор! Вовремя рождается поколение: двадцати лет от роду — первая книжка…

Между этими литературно-идеологическими вехами — Гражданская война.

Разумеется, территориальный пехотный полк формируется в Екатеринославе не ради того, чтобы его новобранцы могли писать в анкетах об участии… хотя именно факт участия в гражданской войне отчеркнет поколение счастливцев, "родившихся вовремя", от их младших братьев, опоздавших к драке. Полк собран для борьбы с бандами, гулявшими в округе. И стреляют там отнюдь не холостыми патронами. Но вопрос в том, что именно рассказывает об этом поэт.

Он рассказывает, как ошпарил руки кипятком и не смог заступить на пост, за что получил пару суток гауптвахты, на каковую был конвоирован в "жуткую даже по украинским меркам жару".

— Миша,— сказал конвоир,— я задыхаюсь. Понеси ты винтовку.

Так и пошли до места, меняясь ролями: конвоир — начинающий поэт, очень застенчивый, взявший псевдоним Тихий — и арестант, начинающий поэт, успешно прячущий застенчивость под насмешливостью, — взявший псевдоним Светлов .

Светлов, надо сказать, штудирует не только старорежимную "Ниву" (не говоря уже о классиках, добытых из мешка), он явно в курсе исканий новейшей лирики, о чем свидетельствует в самом раннем из стихотворений, включенных впоследствии в Собрание сочинений, — щегольская рифма: "Между глыбами снега — насыпь… да мерцающих звезд чуть видна сыпь".

Очень скоро снежные метели и мерцающие звезды отступают перед молотами, трубами, котлами и девичьими прелестями краснокосыночной эпохи, — и рифмы весело ложатся в новый узор: "Ранним утречком напевы чьи принесла из Комсомола ты… Два котла, как груди девичьи, белым соком льют на молоты… Ох, и дразнят, окаянные, от лучей весенних пьяный я".

С этим багажом в 1923 году екатеринославский губкомоловец, ставший пролетарским поэтом, приезжает в Москву и, поселившись в молодежном общежитии на Покровке, покоряет столицу.

В полном соответствии с символикой веры счастливого поколения он славит классовые праздники и замахивается буденовкой на звериный образ прошлого. Он славит доброту Ленина и искренне горюет о его кончине. Он готов в одной строке восславить Либкнехта и Губпрофсовет, чтобы пролетарские зоилы не усомнились в его сознательности.

Улыбка, не чуждая загадочности, прикрывает у Светлова вовсе не оппозицию, протест или сомнение, она прикрывает — веру!

Он (по его позднейшей автохарактеристике) всё "выдумывает, но не так, как фокусник, а то, что есть на самом деле".

На самом деле происходит преставление светов. И он действительно мечтает, чтобы вновь послышался родной пулеметный стук, и артиллерия новым выстрелом полыхнула по Западу, растянув фронт на всю Европу. Он готов "окровавить зарею осыпанный снегом закат" . Он обещает подпалить синагогу, если будет "надо". Он хочет "схватить зубами" время, пусть и с риском, что зубы ему выбьют.

Но выбитых зубов не видать. Даже там, где описаны "распухшие трупы" , разбросанные по "голому городу", "и рваный живот человечий, и лошадь с разорванной мордой, и человеческих челюстей мертвый, простреленный скрежет" , — даже в таких сценах не достигает Светлов ни той картинной ярости, с которой живописует подобные сюжеты Сельвинский, ни той неподдельной ненависти, которая клокочет и поет у Прокофьева. При сходной фактуре у Светлова другая исходная нота.

Эта нота — одиночный человеческий крик, мягко вплетенный в грохот эпохи. Человек стоит на посту у порохового склада и готов выполнить приказ, и спрашивает: "в кого стрелять?" , но… слава богу, не стреляет. Оказавшись на море, он видит, как "взволнованно проплыла одинокая рыба-пила" и как следуют "четырнадцать рыб за ней, оседлавши морских коней" ; в принципе он готов плыть в общем потоке: "готов отразить ряды нападенья любой воды…" , но: "…оставить я не могу человека на берегу" .

Милое косноязычие ( "нападенье любой воды" — это что: наводнение?), почти не портит стиха, потому что органично для души, которая желала бы "встать поперек", но понимает, что это все равно не получится. "Ну и пусть. Значит, так велено… Не в своих руках человек… Тонких губ сухие расселины для жалоб закрылись навек".

А жалобы все-таки просятся на язык? И даже крики? А "сверкающие крики комсомольца" можно "перелить в свинцовые стихи" ?

Можно. Только всё-таки они не свинцовые. Мешает трещинка в голосе, тихий сбой тембра, "ямочки" на пути.

"И в час, когда лихие звоны перекликались на борьбу, я видел красные знамена и пару ямочек на лбу". Это — в стихах, обращенных к работнице. Спрашивается, какие на лбу ямочки, они ж на щеках… Но такая картавость стиха трогательна.