Время гримасничало — и они строили те же гримаски, только вносили в русскую поэзию торжественно и чинно своих святых да святыни, идти с которыми было давно уж некуда, но их позвали... Новокрестьянких поэтов — Есенина, Клычкова, Орешина, Клюева, Ширяевца — открыли и собрали символисты. Как простенько вспоминал Городецкий: "И я и Блок увлекались тогда деревней." Своих двойников в крестьянской среде находили народники — нашли и декаденты. Это другая литературная задача. Найти основу. Камень — Бог. Стихи — молитва. Только искали-то как будто поводырей. Это Клюев наставляет Блока, срываясь в своих письмах почти на окрик, а Есенин заявляется для знакомства, не ожидая приглашения. Они — русские, но не одно и не целое, мучительно порывая каждый со своим миром. И каждый по-своему прошли все круги перерождения, что окончилось уже одинаково созданием демонических поэм. Есенин вырос из всей русской поэзии, в ней воплотился, её продолжил, как и Блок; но есенинское лирическое "Я" и блоковское эпическое "МЫ" — это плод какого-то неравенства, отрицания. А скоро уже сама Россия перестала быть реальностью и отбросила демоническую тень.
Накануне революции вдруг появляется великое множество энергичных людей, но это энергия распада. Все готовы отречься от самих себя, воплотиться в чужое и ненавистное, однако же и самое выстраданное. Это не зависть, а другое… Здесь главное не "иметь", а "быть". Это открыл Пушкин: он первым создал то, что называется "народным образом" — его мужик, Емелька Пугачёв, действительно, был воплощением народа, только не в том дело, что мужик вдруг литературным героем становится, и не для этого является такой герой в "Капитанской дочке". Это роман о революции. О том, как мужик превратился в Царя. Суть всего — подмена, совершаемая ненавистнической любовью, а любовь такая и сама подмена невозможны без двойничества, раскола. Только проходит он глубже. Подлинный двойник Пугачёва — это Дубровский, то есть униженный в своей любви дворянин, который принимает на себя пугачёвскую участь и превращается не иначе как в мужицкого царька со своей армией и даже пушечкой. И вот народ отрекается от помазанника Божьего — а царь от своего народа. Поразительно, как быстрёхонько хоронят Россию, будто бесхозный труп, а рождением и жизнью, всем своим существом обращаются в граждан утопической неведомой страны, вымечтанной в подполье… У Клюева: "нищий колодовый гроб с останками Руси великой". Уже-то "с останками"! "Русь слиняла в два дня; самое большее в три" — писал Василий Розанов. Русская революция похожа на всеобщее бегство, только без паники и ужаса, а радостное и даже праздничное — в мечту о свободе. Даже когда мечта обагрилась кровью — это не устрашает. Революция — кровавое причастие, и все его принимают.
Блок пишет в 1918 году: "Возвратить людям всю полноту свободного искусства может только великая и всемирная Революция, которая разрушит многовековую ложь цивилизации и поднимет народ на высоту артистического человечества." Мир, обожествлённый или освобождённый? Этот роковой вопрос как замкнувшийся круг. Замкнувшийся не отрицанием Бога — а отречением от Христа, подменой Его образа. ЭТО ВОПРОС ВЕРЫ, ТРЕБУЮЩЕЙ ОТРЕЧЕНИЯ ОТ ХРИСТА. У Клюева: "Ставьте ж свечу Мужицкому Спасу!" У одних вместо Креста — Роза. У других вместо Храма — Изба. Запись из дневника Блока: "О чём вчера говорил Есенин (у меня). … Я выплёвываю Причастие (не из кощунства, а не хочу страдания, смирения, сораспятия)." И через месяц там же, в дневнике, запись уже-то к своей поэме: "Страшная мысль этих дней: не в том дело, что "красногвардейцы" не достойны Иисуса, который идёт с ними сейчас; а в том, что именно Он идёт с ними, а надо, чтобы шёл Другой." Они не революционеры и даже в искусстве не бунтари. Мифотворцы, для которых всё вершится не на земле… Каждый замыкает круг священный. И все они, кто сделал это в своих душах, в сознании — священнодействуют. Революция как Литургия. Христос — спаситель для гибнущих, посланный для страдания. Освобождает от страданий Другой — это его время, его революция, его пришествие! Но в конце у Блока и Есенина — ужас безумия, у Клюева — та же смертельная боль. Они страдают, гибнут. Русская история как исполненное пророчество: тайная судьба, запрятанная — она же неотвратимая, самая подлинная. И одно пророчествовал святой старец. Другое — гений или даже пошлый газетчик. Но каждое пророчество сбывалось.
Для людей земли революция — это торжество тайной веры. Чудо, когда мужик терпит не один век то, что землица, которой он молится, принадлежит барину, и, вдруг, заполучает её всю, превращается сам в хозяина! Но не трудом своим, а потому что страдал на земле, которой владел и распоряжался, вместе с жизнью самого мужика, другой. Распоряжался несправедливо, жестоко. Только ненависть мужика как будто и не питалась этим чувством, местью. Тут не око за око и кровь за кровь. Если уж хватались за ножи, так вырезали под корень весь барский род. Это понято, за что пугачёвцы в "Капитанской дочке" Миронова вешают — отказался самозванцу присягать, а вот жену его, старуху-капитаншу, за что же "саблей по голове"? Если читать ведомости, которые составлялись после пугачёвских погромов, понимаешь, как это было: дворян уничтожали семьями. Такой казни никогда не было на Руси для самих-то "воров". Братьев, отцов, жён, сестёр, матерей, детей… Взрослых мужчин и женщин, подростков, стариков, младенцев… Казнили всех, одним судом. Взрослых умерщвляли через повешенье, а младенцев, которых не щадили даже если и от роду несколько месяцев, обыкновенным было закалывать. Младенцев!