Меняя нитки , как подруг,
И заметая след.
("Игла", 1978).
Сравните:
Латать дырявый мир — удел таков
Сапожников, врачей и пауков…
("Змеи на маяке", 1977).
Я вынес пути и печали,
Чтоб поздние дети смогли
Латать им великие дали
И дыры родимой земли…
("Знамя с Куликова", 1972).
Здесь, в ретроспективе и пунктиром, обозначена только одна линия символических образов в поэзии Юрия Кузнецова, ее постепенное оформление и насыщение смыслом. Но таких линий в его произведениях возникает много (выделены выше полужирным курсивом. — В.В.), они ветвятся, пересекаются, совмещаются, создают новые смыслы, — так что в этом созданном мире оказывается трудно сориентироваться и самому поэту. Порой его "я" с напряжением и мукой выламывается из мифа, созданного, по сути, тем же "я" — и тогда возникали строки, которые не обошел стороной, пожалуй, ни один критик, писавший о творчестве Юрия Кузнецова:
…Звать меня — Кузнецов. Я один.
Остальные — обман и подделка.
или
…Я пил из черепа отца
За правду на земле…
"Единственное препятстви
е, всерьез стоящее на пути Юрия Кузнецова — это "образ Кузнецова", "лирический герой". И путь этого поэта непредсказуемо далек. Что возобладает: явно бесценное для поэта и далеко не чуждое ему народно-нравственное начало или столь же явная печать индивидуализма, нравственного вивисекторства, ячности, — покажет время", — писал некогда Ю.Кашук ("Вопросы литературы", 1988, №6). Время показало, что два эти качества в поэзии Ю.Кузнецова взаимообусловлены, как два полюса магнита, потому что решиться выступить против "советской" мифологии можно было только отстранившись от нее, ощутив себя — хотя бы отчасти — "свободным атомом", вылетевшим за пределы этого общества.
…Не говори, что к дереву и птице
В посмертное ты перейдешь родство, —
Не лги себе. Не будет ничего.
Ничто твое уже не повторится…
В подобном ощущении, осознании и утверждении особенности, исключительности, а также тесно связанного с ними одиночества собственного "я" поэт был вовсе не одинок — семидесятые годы вообще являлись временем активнейшего индивидуального мифотворчества под маской "продолжительных и бурных аплодисментов, переходящих в овации". И одна из сторон этого двойственного бытия неминуемо воспринималась как инфернальная, "темная", оборотная, зеркальная, отчужденная, но столь же равноправно присущая бытию собственного "я", как и внешняя. Зачастую они менялись местами, и тогда отчуждение приобретало уже социально-политический характер. Всё диссидентское движение было, по сути своей, суммой индивидуальных мифологий, различно локализованных во времени и пространстве (от праславянского, "арийского" язычества до мифологизированной Америки), но отрицающих мифологию "советского образа жизни" — и уровень собственной социальной адаптации зачастую приносился в жертву этим — не мифам, но мифологемам. Чуть позже данное явление приобрело массовый характер и, соответственно, более стертые в художественном отношении черты "поколения дворников и сторожей", почти целиком ушедшего в "эмиграунд" — андеграунд и эмиграцию.
Но среди поэтов предыдущего периода, "когда всё только начиналось", эта особенность была сильнее всего выражена именно у Юрия Кузнецова, в его творчестве она получила самое яркое и острое воплощение. "Мы" для поэта попросту не существовало, неминуемо разделяясь и даже распадаясь на бесконечно далекие друг от друга "я" и "они":
Мы по кольцам считали у пня —
Триста лет расходились широко.
Русским князем назвали меня,
И сказал я потомкам Востока…
Исключения — редки и однозначны. Даже к отцу, погибшему на войне, Юрий Кузнецов предъявлял свой собственный счет:
Отец! — кричу. — Ты не принес нам счастья!