Если бы Швыдкой не увильнул от армии, а послужил, то знал бы, что армия - это часть народа, а во время войны брали в армию не по «Житиям святых» и не по «Кодексу строителя коммунизма», которого тогда и не было, а только по двум данным: возраст и здоровье. А на свете нет ни одного народа из ангелов.
Конечно, в большинстве своём на фронте, как и во всей стране, были честные труженики, достойные граждане отечества, но всякий, даже член трёх Союзов и любой путинский министр, должен понимать, что на войне встречались люди и трусливые, и недобросовестные, и лживые, и вороватые. И никто этого не скрывал, об этом и говорили и писали как во время войны, так и после: например, А. Довженко – в очерке «Отступник», Ю. Бондарев – в романе «Берег», В. Распутин – в повести «Живи и помни»... На мою долю летом 44-го года выпало как дежурному по роте перед строем срезать погоны у старшины Ильина, которого отправляли в штрафную роту. Хороший вояка, жалко было, но - проворовался...
Да, встречались на фронте недостойные люди, но другое дело, что наша цель в Великой Отечественной войне была поистине кристально честной, высокой и благородной – разбить фашизм, освободить родину и другие народы Европы от гнета и спасти от истребления. Но ныне нам говорят пивоваровы разных габаритов, масштабов и мастей, но единого одноклеточного склада ума: нет, в годовщину Победы полюбуйтесь на трусов, ворюг, дезертиров, насильников...
Это очень давняя тенденция – изображать и события и человека с изнанки, с самой тёмной стороны, в предельной низости. Некоторые особенно бесстыжие сочинители в этом прямо признаются. Так, Солженицын писал: «Я в зло верю легче, охотней, чем в добро. Жизнь, как луну, всегда вижу с одной стороны». Мысль понятна, но выражена несуразно: Луну мы видим с освещенной стороны, а он имеет в виду, что видит тьму. Против этого решительно восставал Максим Горький. Признавая Достоевского равным по изобразительной силе Шекспиру, он гневно отвергал иные его мысли и персонажи. Еще в 1914 году, выступая против постановки «Бесов» во МХАТе, он писал: «Горький не против Достоевского, а против того, чтобы его романы ставились на сцене». И доказал, что не против, хотя бы тем, что в 1932 году выступил против Д. Заславского («Правда») в защиту издания «Бесов» в издании «Асаdemia»
А доводы Горького против «карамазовщины» и её инсценирования были веские: «Утверждение Ивана Карамазова, что человек - «дикое и злое животное», - дрянные слова злого человека... Читатель видит также, что иваново трактирное рассуждение о «слезе ребёночка» - величайшая ложь и противное лицемерие, тотчас же обнаженное самим нигилистом в словах: «Я никогда не мог понять, как можно любить своих ближних». Ближний – это и есть ребенок, который завтра унаследует после нас всё доброе и злое. Если Иван не понимает, как можно любить его, значит всё, что он говорит о жалости к «ребёночку», - сентиментальная ложь.
«Весь мир познания не стоит «слезинки ребеночка», - говорит нигилист, но читатель знает, что это – тоже ложь. Познание есть деяние, направленное к уничтожению горьких слёз и мучений человека, стремление к победе над страшным горем русской земли».
Уж сколько мы наслышаны о святой слезинке ребёночка именно в эти окаянные годы грабежа, живодёрства и мора на русской земле. О ней не говорил, ею не клялся, разве что, один Путин, который однако тоже не понимает, как можно любить и ближних, и дальних. Вот медведи и журавли, собаки и леопарды даже самые дальние – это другое дело.
Но беда не только в Иване. «Если тринадцатилетний мальчик Коля Красоткин говорит « Я их бью, а они меня обожают» и характеризует товарища: «Предался мне рабски, исполняет малейшие мои повеления, слушает меня, как бога», - читатель видит, что это – не мальчик, а Тамерлан или, по крайней мере, околоточный надзиратель». Можно добавить, что, по словам самого Достоевского, надзиратель «даже свою маму сумел поставить к себе в отношения подчиненные, действуя на нее почти деспотически. Она и подчинилась. О, давно уже подчинилась» тринадцатилетнему околоточному.
«Когда четырнадцатилетняя девочка говорит: «Я хочу, чтобы меня кто-нибудь истерзал», «хочу зажечь дом», «хочу себя разрушить», «убью кого-нибудь», - читатель видит, что это правдоподобно, хотя и болезненно.
Но когда эта девочка рассказывает, что «жид четырехлетнему мальчику сначала все пальчики обрезал на обоих ручках, а потом распял на стене гвоздями», и добавляет: «Это хорошо. Я иногда думаю, что сама распяла. Он висит и стонет, а я сяду против него и буду ананасный компот есть», - здесь читатель видит, что девочку оклеветали: она не говорила, не могла сказать такой отвратительной гнусности. Тут, на горе наше, есть правда, но это – правда Салтычихи, Аракчеева, тюремных смотрителей, но не правда четырнадцатилетней девочки». И не знаешь, что омерзительней и страшней – измысленный больной фантазией «жид»-живодёр или оттуда же явившаяся русская «девочка»-изверг.
Но надо не только видеть ложь, обман, изуверство, надо и то понимать, что такое художественный образ на страницах книги, с которой мы наедине, и что такое – на сцене или на экране, когда это видит едва ли не весь народ. Невинный пример: кто-нибудь читал со сцены или по радио хотя бы пушкинскую «Гаврилиаду»? До сих пор - никто. «Читая Достоевского,- писал Горький, - читатель может корректировать мысли его героев, отчего они значительно выигрывают... Когда же человеку показывают образы Достоевского со сцены, да ещё в исключительно талантливом исполнении, - игра артистов усиливает талант Достоевского, придаёт её образам особенную значительность и большую законченность. Сцена переносит зрителя из области мысли, свободно допускающей спор, в область внушения, гипноза, в тёмную область эмоций и чувств... На сцене зритель видит человека, созданного Достоевским по образу и подобию «дикого и злого животного». Но человек - не таков, я знаю».
За что, допустим, Станислав Куняев так ненавидит Горького, что как только получил Горьковскую премию и пришёл главным в «Наш современник», то первым делом вслед за Ф. Бурлацким в «Литгазете» смахнул портрет Горького с обложки журнала, где он стоял лет тридцать, - за что? Именно за веру в человека. Он легко, даже охотно верит, например, Солженицыну, что строительство Беломоро-Балтийского канала было подобием Освенцима. Ну хоть бы задумался, как в таком случае могли туда послать на экскурсию аж 120 писателей?
А сколько гневных слов, бултыхаясь всё в той же «слезинке ребёнка», брошено Горькому за его девиз «Если враг не сдаётся – его уничтожают». А как вы думали, жирные коты демократии? Ведь речь-то не об оппонентах в дискуссии, не о соперниках в спорте, а о врагах. Когда в ноябре 1942 года немцев окружили под Сталинградом, генералы Рокоссовский и Воронов направили им ультиматум, предложили сдаться, гарантируя жизнь, медицинскую помощь, питание и возвращение после войны на родину. Они отказались. И что? Началось уничтожение. И когда от 300 тысяч пришедших в город осталось только 100, фельдмаршал Паулюс 2 февраля выбросил белый флаг, отдал приказ прекратить сопротивление и сложить оружие.
Когда в начале апреля 1945 года предстояло штурмовать Кенигсберг, маршал Василевский тоже предложил немцам сдаться, и они опять отказались. И что? Началось уничтожение. И через три дня, 9 апреля, загубив ещё 42 тысячи душ, генерал Отто Лаш во главе 92 тысяч солдат и офицеров капитулировал. К слову сказать, по приказанию Гитлера его за это приговорили заочно к смертной казни, семью арестовали, а детям изменили фамилию. У нас в плену генерала приговорили к 25 годам заключения, но уже в 1955-м освободили как неамнистированного преступника и отправили в Западную Германию, где он прожил почти до восьмидесяти лет, словно за счёт тех бессмысленно погубленных им 42-х тысяч.
Если обратиться к советскому искусству, то помянутую тенденцию малевания ужасов и живописания мерзостей можно видеть, например, в «Конармии» Бабеля (1926). Вот один эпизодик. В занятой Первой конной армией деревне изнасилована женщина. Увы, во время войн это бывает. Но насильников не один, двое. Что ж, случается, и в «Тихом Доне» есть такой эпизод в Прибалтике, да там и не двое, а, кажется, целый взвод. Но тут не просто два солдата, а отец и сын. Уж это более мерзко, чем взвод. А пострадавшая-то не какая-то женщина, а старуха. Это что ж, отец и сын – оба геронтофилы? А старуха-то не какая-нибудь, а – сифилитичка. Ну можно поверить такому нагнетанию гадостей! И это ещё не всё. Насильники приезжают с сифилисом домой, и отец хочет подвалиться к жене. Сын негодует: «Не тронь! Она чистая». Начинается дикая ссора, драка...