На лицах приведших легкая улыбка; “так точно, ваше превосходительство”.
Повели... недалеко в снегу расстреляли...
А в маленькой, душной комнате генерал угощал полк. С. водкой.
[...] Вдруг в комнату вбежала обтрепанная женщина, с грудным ребенком на руках. Бросилась к нам. Лицо бледное, глаза черные, большие, как безумные... “Голубчики! Родненькие, скажите мне, правда, маво здесь убили?”. - “Кого? Что вы?”. - “Да нет! Мужа маво два офицера заарестовали на улице, вот мы здесь живем недалечека, сказал он им что-то, миленькие, скажите, голубчики, где он?” Она лепетала как помешанная, черные большие глаза умоляли. Ребенок плакал, испуганно-крепко обхватив ее шею ручонками... “Миленькие, они сказали, он баль-шавик, да какой он бальшавик! Голубчики, расстреляли его, мне сказывал сейчас один”. - “Нет, что вы, - тут никого не расстреливали”, - пробовал успокоить ее я, но почувствовал, что это глупо, и пошел прочь.
А она всё твердила: “Господи! Да что же это? Да за что же это? Родненькие, скажите, где он?”. [...]
Из станицы Егорлыцкой мы должны идти в Ставропольскую губернию. Всех интересует: как встретят неказаки? [...]
Вот дойти до того гребня - и будет видна Лежанка... [...] Авангард - встречен огнем. [...] Из-за хат ведут человек 50-60 пестро одетых людей, многие в защитном, без шапок, без поясов, головы и руки у всех опущены.
Пленные.
Их обгоняет подполк. Нежинцев, скачет к нам, остановился - под ним танцует мышиного цвета кобыла.
“Желающие на расправу!” - кричит он.
“Что такое? - думаю я. - Расстрел? Неужели?”.
Да, я понял: расстрел, вот этих 50-60 человек, с опущенными головами и руками.
Я оглянулся на своих офицеров.
“Вдруг никто не пойдет?” - пронеслось у меня.
Нет, выходят из рядов. Некоторые смущенно улыбаясь, некоторые с ожесточенными лицами.
Вышли человек пятнадцать. Идут к стоящим кучкой незнакомым людям и щелкают затворами.
Прошла минута.
Долетело: пли!.. Сухой треск выстрелов, крики, стоны.
Люди падали друг на друга, а шагов с десяти, плотно вжавшись в винтовки и расставив ноги, по ним стреляли, торопливо щелкая затворами. Упали все. Смолкли стоны. Смолкли выстрелы. Некоторые расстреливавшие отходили.
Некоторые добивали штыками и прикладами еще живых.
Вот она, гражданская война; то, что мы шли цепью по полю, веселые и радостные чему-то, - это не “война”... Вот она, подлинная гражданская война...
Около меня - кадровый капитан, лицо у него как у побитого. “Ну, если так будем, на нас все встанут,” - тихо бормочет он.
Расстреливавшие офицеры подошли.
Лица у них - бледны. У многих бродят неестественные улыбки, будто спрашивающие: ну, как после этого вы на нас смотрите?
“А почём я знаю! Может быть, эта сволочь моих близких в Ростове перестреляла!” - кричит, отвечая кому-то, расстреливавший офицер.
Построиться! Колонной по отделениям идем в село. Кто-то деланно-лихо запевает похабную песню, но не подтягивают, и песня обрывается.
Вышли на широкую улицу. На дороге, уткнувшись в грязь, лежат несколько убитых людей. Здесь все расходятся по хатам. Ведут взятых лошадей. Раздаются выстрелы...
Подхожу к хате. Дверь отворена - ни души. Только на пороге, вниз лицом, лежит большой человек в защитной форме. Голова в луже крови, черные волосы слиплись...
Идем по селу. Оно - как умерло: людей не видно. Показалась испуганная баба и спряталась...
На углу - кучка, человек двенадцать. Подошли к ним: пленные австрийцы. “Пан! пан! Не стрелял! Мы работал здесь!” - торопливо, испуганно говорит один. “Не стрелял теперь! Знаю, сволочи!” - кричит кто-то. Австрийцы испуганно протягивают руки вперед и лопочут ломанно по-русски: “не стрелял, не стрелял, работал”.
“Оставьте их, господа, - это рабочие”.
Проходим дальше...
Начинает смеркаться. Пришли на край села. Остановились. [...]
Кучка людей о чем-то кричит. Поймали несколько человек. Собираются расстрелять.
“Ты солдат... твою мать?!” - кричит один голос.
“Солдат, да, я, ей-Богу, не стрелял, помилуйте! Неповинный я!” - почти плачет другой.
“Не стрелял... твою мать?!” - револьверный выстрел. Тяжело, со стоном падает тело. Ещё выстрел.
К кучке подошли наши офицеры.
Тот же голос спрашивает пойманного мальчика лет восемнадцати.
“Да, ей-Богу, дяденька, не был я нигде!” - плачущим, срывающимся голосом кричит мальчик, сине-бледный от смертного страха.
“Не убивайте! Не убивайте! Невинный я! Невинный!” - истерически кричит он, видя поднимающуюся с револьвером руку.
“Оставьте его, оставьте!” - вмешались подошедшие офицеры. Князь Чичуа идет к расстреливающему: “Перестаньте, оставьте его!”. Тот торопится, стреляет. Осечка.
“Пустите, пустите его! Чего, он ведь мальчишка!”.”
“Беги... твою мать! Счастье твое!” - кричит офицер с револьвером.
Мальчишка опрометью бросился... Стремглав бежит. Топот его ног слышен в темноте.
К подпор. К-ому подходит хор. М., тихо, быстро говорит: “Пойдем... австриец... там”. - “Где?.. Идем”. В темноте скрылись. Слышатся их голоса... возня... выстрел... стон, еще выстрел...
Из темноты к нам идет подпор. К-ой. Его догоняет хор. М. и опять быстро: “Кольцо, нельзя только снять”. - “Ну, нож у тебя?..”. Опять скрылись... Вернулись. “Зажги спичку,” - говорит К-ой. Зажег. Оба, близко склонясь лицами, рассматривают. “Медное!,, его мать! - кричит К-ой, бросая кольцо. - Знал бы, не ходил, мать его...”.
Совсем темно. [...]
Хата брошена. Хозяева убежали. Раскрыт сундук, в нем разноцветные кофты, юбки, тряпки. На стенах налеплены цветные картинки, висят фотографии солдат. В печке нетронутая каша. Несут солому на пол. Полезли в печь, в погреб, на чердак. Достали кашу, сметану, хлеб, масло. Ужинают. Усталые солдаты засыпают вповалку на соломе...
Утро. Кипятим чай. На дворе поймали кур, щиплют их, жарят. Верхом подъехал знакомый офицер В-о. “Посмотри, нагайка-то красненькая!” - смеется он. Смотрю: нагайка в запекшейся крови. “Отчего это?’. - “Вчера пороли там, молодых. Расстрелять хотели сначала, ну а потом пороть приказали”. - “Ты порол?”. - “Здорово, прямо руки отнялись, кричат, сволочи,” - захохотал В-о. Он стал рассказывать, как вступали в Лежанку с другой стороны.
“Мы через главный мост вступили. Так знаете, как пошли мы на них, - они всё побросали, бегут! А один пулеметчик сидит, строчит по нас и ни с места. Вплотную подпустил. Ну, его тут закололи... Захватили мы несколько пленных на улице. Хотели к полковнику вести. Подъехал капитан какой-то из обоза, вынул револьвер... раз... раз... раз - всех положил, и всё приговаривает: “ну, дорого им моя жинка обойдется”. У него жену, сестру милосердия, большевики убили...”.
“А как пороли? Расскажи!” - спросил кто-то.
“Пороли как? - Это поймали молодых солдат, человек двадцать, расстрелять хотели, ну, а полковник тут был, кричит: всыпать им по пятьдесят плетей!
Выстроили их в шеренгу на площади. Снять штаны! Сняли. Командуют: ложись! Легли.
Начали их пороть. А есаул подошел: что вы мажете? Кричит, разве так порют! Вот как надо!
Взял плеть, да как начал! Как раз. Сразу до крови прошибает! Ну, все тоже подтянулись. Потом по команде: “встать!” - встали. Их в штаб отправили.
А вот одного я совсем случайно на тот свет отправил. Уже совсем к ночи. Пошел я за соломой в сарай. Стал брать - что-то твердое, полез рукой - человек!.. Вылезай, кричу. Не вылезает. Стрелять буду! - Вылез. Мальчишка лет двадцати...
“Ты кто, - говорю, - солдат?”. - “Солдат”. - “А где винтовка?”. - “Я ее бросил”. - “А зачет ты стрелял в нас?”. - “Да как же, всех нас выгнали, приказали”. - Идем к полковнику. Привёл. Рассказал. Полковник кричит: расстрелять его, мерзавца! Я говорю: он, господин полковник, без винтовки был. Ну, тогда, говорит, набейте ему морду и отпустите. Я его вывел. Иди, говорю, да не попадайся. Он пошел. Вдруг выбегает капитан П-ев, с револьвером. Я ему кричу: его отпустить господин полковник приказал! Он только руками махнул, догнал того... Вижу, стоят, мирно разговаривают, ничего. Потом вдруг капитан раз его! Из револьвера. Повернулся и пошел... Утром смотрел я - прямо в голову”.