“Да, - перебил другой офицер, - я забыл сказать. Знаете, этих австрийцев, которых мы не тронули-то, всех чехи перебили. Я видал, так и лежат все кучей”.
Я вышел на улицу. Кое-где были видны жители: дети, бабы. Пошел к церкви. На площади в разных вывернутых позах лежали убитые... Налетал ветер, подымал их волосы, шевелил их одежды, а они лежали, как деревянные.
К убитым подъехала телега. В телеге - баба. Вылезла, подошла, стала их рассматривать подряд... Кто лежал вниз лицом, она приподнимала и опять осторожно опускала, как будто боялась сделать больно. Обходила всех, около одного упала, сначала на колени, потом на грудь убитого и жалобно, громко заплакала: “Голубчик мой! Господи! Господи!..”.
Я видел, как она, плача, укладывала мертвое, непослушное тело на телегу, как ей помогала другая женщина. Телега, скрипя, тихо уехала...
Я подошел к помогавшей женщине...
“Что это, мужа нашла?”.
Женщина посмотрела на меня тяжелым взглядом. “Мужа,” - ответила и пошла прочь.
Зашел в лавку. Продавец - пожилой, благообразный старичок. Разговорился. “Да зачем же нас огнем встретили? Ведь ничего бы не было! Пропустили бы, и всё”. - “Поди ж ты, - развел руками старичок... - все ведь эти пришлые виноваты - Дербентский полк и артиллеристы. Сколько здесь митингов было. Старики говорят: пропустите, ребята, беду накликаете. А они всё одно: уничтожим буржуев, не пропустим. Их, говорят, мало, мы знаем. Корнилов, говорят, с киргизами да буржуями. Ну, молодежь и смутили. Всех наблизовали, выгнали окопы рыть, винтовки пораздали... А как увидели ваших, ваши как пошли на село, бежать. Артиллеристы первые - на лошадей, да ходу. Все бежать! Бабы! Дети! - старичок вздохнул. - Что народу-то, народу побили... невинных-то сколько... А из-за чего всё? Спроси ты их...” [...]
Вечером, в присутствии Корнилова, Алексеева и других генералов, хоронили наших, убитых в бою.
Их было трое.
Семнадцать было ранено.
В Лежанке было 507 трупов. [...]
Пришли в ст. Плотскую, маленькую, небогатую. Хозяин убогой хаты, где мы остановились, - столяр, иногородний. Вид у него забитый, лицо недоброе, неоткрытое. Интересуется боем в Лежанке.
“Здесь слыхать было, как палили... а чевой-то палили-то?”.
“Не пропустили они нас, стрелять стали...”.
По тону видно, что хозяин добровольцам не сочувствует.
“Вот вы образованный, так сказать, а скажите мне вот: почему это друг с другом воевать стали? из чего это поднялось?” - говорит хозяин и хитро смотрит.
“Из-за чего?.. Большевики разогнали Учредительное собрание, избранное всем народом, силой власть захватили - вот и поднялось”. Хозяин немного помолчал. “Опять вы не сказали... например, вот, скажем, за что вот вы воюете?”.
“Я воюю? - За Учредительное собрание. Потому что думаю, что оно одно даст русским людям свободу и спокойную трудовую жизнь”.
Хозяин недоверчиво, хитро смотрит на меня: “Ну, оно, конечно, может, вам и понятно, вы человек ученый”.
“А разве вам не понятно? Скажите, что вам нужно? что бы вы хотели?” - “Чего?., чтобы рабочему человеку была свобода, жизнь настоящая и к тому же земля...” - “Так кто же вам ее даст, как не Учредительное собрание?”.
Хозяин отрицательно качает головой.
“Так как же? кто же?”.
“В это собрание-то нашего брата и не допустят”.
“Как не допустят? ведь все же выбирают, ведь вы же выбирали?”
“Выбирали, да как там выбирали, у кого капиталы есть, те и попадут”, - упрямо заявляет хозяин.
“Да ведь это же от вас зависит!” - “Знамо, от нас, - только оно так выходит...”
Минутная пауза.
“А много набили народу-то в Лежанке?” - неожиданно спрашивает хозяин.
“Не знаю... много...”. [...]
Мы прошли Ирклиевскую - идем на Березанскую. [...]
У маленького хуторка думаю получить подводу. Встретил товарища. Вошли во двор. Посреди стоит испуганная женщина...
“Хозяин дома?”.
“Нема”, - лепечет она.
“Где же он?”. - “Да хиба ж я знаю, уихал”.
Объясняю, что мне надо. Женщина от перепуга не понимает.
“Коней моих возьмете... так что я делать буду”, - вдруг плачет она.
“Да не возьму я коней. Мне довести убитого надо. Давай телегу, сама садись, поедем с нами...”.
Вместе запрягаем лошадей. На двор вбегает другая женщина, рыдая и причитая: “Та як же можно, усих коней забирают...”.
Я пошел узнать, в чем дело. На соседний двор въехали кавалеристы, стоят у просторного сарая, выводят из него лошадей. Около них плачет старуха, уверяя, что это кони не военные, не большевистские, а их, крестьянские...
“Много не разговаривай!” - кричит один из кавалеристов.
Я пробую им сказать, что кони действительно крестьянские.
“Черт их разберет! здесь все большевики,” - отвечает кавалерист.
Они сели на своих коней, захватили в повода четырех хозяйских и шумно, подымая пыль по дороге, поехали к станице.
У ворот, согнувшись, плакала старуха: “Разорили, Господи, разорили, усих увели...”.
Я уложил на телегу князя, взял с собой хозяйку и поехал. При въезде в станицу лежали зарубленные люди, все в длинных красных полосах. У одного голова рассечена надвое.
Хозяйка смотрит на них вытаращенными, непонимающими глазами, что-то шепчет и торопливо дергает вожжами.
По улицам едут конные, идут пешие, скрипят обозные телеги. По дворам с клохотаньем летают куры, визжат поросята, спасаясь от рук победителей. [...]
Расставили в степи караулы. Ветер пронизывает насквозь. Нашли маленький окопчик. Две смены залезали туда, а часовой и подчасок ходят взад и вперед в темноте большой дороги. Ветер гудит по проволоке и на штыках...
Новая смена. Старая спряталась в окопчике. Четыре человека скорчились, плотно прижавшись. Тепло. Тихий разговор.
“Слыхали? Корнилов приказал старым казакам на площади молодых пороть?” - “Ну? за что?” - “За то, что с большевиками вместе против нас сражались” - “И пороли?” - “Говорят, пороли”. [...]
Впереди взяли пленных. Подпор. К-ой стоит с винтовкой наперевес - перед ним молодой мальчишка кричит: “Пожалейте! помилуйте!”.
“А... твою мать! Куда тебе - в живот, в грудь? говори...” - бешено-зверски кричит К-ой.
“Пожалейте, дяденька!”.
Ах! Ах! - слышны хриплые звуки, как дрова рубят. Ах! Ах! - и в такт с ними подпор. К-ой ударяет штыком в грудь, в живот стоящего перед ним мальчишку...
Стоны... тело упало...
На путях около насыпи валяются убитые, недобитые, стонущие люди...
Еще поймали. И опять просит пощады. И опять зверские крики.
“Беги... твою мать!” - он не бежит, хватается за винтовку, он знает это “беги”...
“Беги... а то!” - штык около его тела, - инстинктивно отскакивает, бежит, оглядываясь назад, и кричит диким голосом. А по нему трещат выстрелы из десятка винтовок, мимо, мимо... Он бежит... Крик. Упал, попробовал встать, упал и пополз торопливо, как кошка.
“Уйдет!” - кричит кто-то, и подпор. Г-н бежит к нему с насыпи.
“Я раненый! раненый!” - дико кричит ползущий, а Г-н в упор стреляет ему в голову. Из головы что-то летит высоко, высоко во все стороны...
“Смотри, самые трусы в бою - самые звери после боя”, - говорит мой товарищ.
В Выселках на небольшой площади шумно галдят столпившиеся войска. Все толкаясь лезут что-то смотреть в центре.
“Пленных комиссаров видали?” - бросает проходящий офицер.
В центре круга наших солдат и офицеров стоят два человека, полувоенно, полуштатски одетые. Оба лет под сорок, оба типичные солдаты-комитетчики, у обоих растерянный, ничего не понимающий вид, как будто не слышат они ни угроз, ни ругательств.