— Командиров много, — процедил. — Шкура одна.
— Одна, говоришь? — Аршинов покачал головой, сверкнул колючими глазами. — Вот пусть теперь батька решает, что с твоей шкурой делать.
— Я своей шкуре сам хозяин, — заявил рябой, словно расстрелянный дробью в лицо, ротный. — Сам. Понял?
— Дохлое твоё дело, Остапчук, веришь мне? — приблизился к нему Аршинов. — Как у борова на бойне дела твои. Вот так. А пока жди.
— С чего вдруг "дохлое", а? — оспины у Остапчука налились сизым. — Ты был там? Под Тарасовкой? Был? Как по нам из гаубиц садить начали, видел? Как у нас с первого залпа половина роты клочьями к архангелам отправилась, видел? С первого залпа! Белые удачно прицел выставили. Думаешь, ежели б я людей не увёл, тут хоть один стоял бы? Ни один! Ни единый не стоял бы! Ты понимаешь это? Ты, мурло штабное!..
Аршинов стукнул кулаком по открытой ладони.
— Заткнись, а то прям тут порешу!
— Порешалка не выросла.
— Жди батьку, — выдавил из себя штабной. — Он тебе всё пропишет.
Остапчук похлопал себя по карманам, словно бы враз забыв об исходящем бешенством Аршинове.
— Братцы, есть у кого табак? — обратился к своим бойцам. — Кажись, кисет посеял.
Штабной отвернулся, провёл языком по шершавым губам, пытаясь успокоиться.
— Жди батьку, — прошептал, как о решённом.
Аршинов свернул нервными пальцами цигарку. Руки дёргались, не слушались, цигарка вышла кривая, неровная, похожая на дубовый сучок. Хотел было бросить себе под ноги, но подумал, что увидят бойцы, смял и сунул в карман.
— Будешь, сука, землю грызть, — скрипнул он зубами. — Не отгрызёшь.
Рота Остапчука стояла, нешумно переговариваясь друг с другом, дымила, как подожжённое поле, позвякивала оружием, тревожно и виновато поглядывала по сторонам.
Чего ждать — было неясно. Характер батьки знали, всё могло вывернуться и к полному прощению, и к расстрелам. Но солдат, как правило, не расстреливали, и бойцы чувствовали себя, в целом, спокойно. А вот Остапчук… С ним могло произойти всё, что угодно. И не сказать, чтобы рота была настроена против своего командира, скорее, он был ей безразличен. И Остапчук это чувствовал. Он внутренне собрался, улыбался бойцам, пытался шутить с ними, несмотря на ощутимый ледок отстранённости, сквозь который они смотрели на него. Ротный кхыкал, излишне громко и развязно смеялся, пытаясь доказать людям, с которыми уже не один десяток раз ходил в атаку и выживал под пулями, что он свой, что он за них, и поэтому они тоже должны быть за него. Но рота смотрела спокойно и отчуждённо, и в их молчании отчётливо сквозил и стыд от того, что они под Тарасовкой ушли с позиций, где им было приказано стоять насмерть, и желание найти виновного в собственной трусости, и жажда жизни — "сдохни ты сегодня, а я завтра", и много ещё чего виделось в их взглядах и опущенных глазах.
— Была б моя воля, — подумал Остапчук, — каждого второго бы зубами к стенке поставил.
Во двор медленно въехал Номах. Остановился, оскалившись и глядя сверху вниз на Остапчука. Верхняя губа у него подрагивала.
— Почему побежали? — крикнул он, и глаза его сверкнули бешенством, как всегда бывало перед припадком.
Остапчук молчал.
— Ну? — натянув до дрожи голосовые связки, повторил Нестор.
— Жить захотели, — нехотя отозвался ротный и поднял на батьку тяжёлый насмешливый взгляд. — Жить-то, поди, все хотят.
— Жить? — наклонился к нему Номах. — Жить?
— Да! Жить. Я из-под тех гаубиц отступил, сорок человек спас. Вот так!
— Ты отступил, а Гороховцу в тыл казаки зашли и две сотни его ребят положили. Что?!
— А то… — Остапчук отвернулся и нехотя выдавил из себя. — Что мне своя шкура ближе.
Никто не успел опомниться, как батька рванул из-за пояса револьвер и выпустил в закрывшегося рукой командира пять пуль.
Остапчук снопом обвалился в пыль.
— Своя шкура ближе? — заорал потерявший над собой контроль Номах и метнулся с коня вниз. — Вот тебе твоя шкура! Вот чего она стоит!..
Опустился возле хрипящего, перемазанного землёй ротного, выхватил шашку и принялся полосовать ещё живого человека вдоль и поперёк. Кровь, клочья мяса и одежды летели в стороны, батька лупил, будто кнутом, забыв обо всём и распаляясь всё больше и больше.
Стоящие неподалёку солдаты отворачивались, кривясь, смолили крепкий удушливый самосад, поплёвывали в землю, не одобряя и не осуждая ни батьку, ни Остапчука, — мол, война, на ней всякое бывает. И ротный знал, чего хотел, и батька в своём праве.
Номах выдохся, остановился, оглядел блуждающим взглядом разбросанные по двору останки, бывшие когда-то человеком, который ходил по земле, ел, пил, может, даже любил кого-то. Батька продышался, плюнул без слюны и, шатаясь, пошёл в хату.