Швейцары с выражениями соратников и холеными перстами щипачей… Мертвые лики младостражников Мавзолея — уставно запечатленное торжество коммунистических воинов-сверхлюдей над миром нелюдей.
Мерные брусчатые шаги смены смертного будущего…
Невыразимая божественная стесненная торжественность в груди…
Холодится гордящееся марионеточным зрелищем сердце.
Неукротимый победный озноб.
И совершенно подлый дамский комок в горле… В слезной непозорной плазме глаза мужские плавятся — чертовски победительный патриотический кураж во всех замерших зрительских созерцающих членах…
Чертовски красивое мужское настроение!
И прильнувший в немом выдохе сын-карапуз, наконец выдохнувший сверкнувшую мужскую мечту, чтоб вот так геройски, не глядя на маму и папу, пропечатать алый долгий шаг и волшебно окаменеть у входа к дедушке Ленину…
Боже, — предательски всплывает провокационная подлая мысль, — а ведь о н и не Мавзолей караулят?! О н и — н а с караулят… Караулят от н а с самих!
Но Боже, как же грациозно тянет бесконечный красный шаг кремлевский караул к посту N 1!
Боже, как же стыло и звонко резонируют обновленные пролетарские красные камни брусчатки…
Резонируют, отдаваясь в сердце стылостью и постыдной несоветской пораженческой горестью…
Боже, почему же т а к стыло и горько?!
Я панически ищу глаза сынишки. Я тщетно пытаюсь перехватить их странный магический восторженный отзыв от ритуального государственного представления…
ГОРБАЧЕВСКАЯ
МОСКОВСКАЯ
ГОЛОДНАЯ ЗИМА…
“А сама-то я деревенская, милок. Всю жизнь, почитай, на земле. Моим ногам-то проще, чтоб за землю держаться, потому что привыкшая с малолетства. А попробуй-ка пошагай на этом проклятущем асфальте… Этакие, прости Господи, плешаки льда, и прямо за ногу хватают, грех мне! Иду и жду, как вот прямо сейчас и загремлю на землю-то. Раскокаюсь, ровно горшок глиняный… А то б на землю, куды ни шло, а прямо так, на камень, почитай что. Вот так вот! А говоришь — осторожничать! Где ж тута осторожничать — не хотьба, мучение одно! Догадалась вот, кошелки платочком связать, и через плечо. Мне что стыдиться, я деревенская. А мы все привыкшие так ходить-то. Равновесие опять же, и руки тут на свободе. А плечо что… Плечико-то привычное, да-а. Сызмальства с коромыслом обрученное. Мозолистое, грех мне. И ну вот… А поклажа-то? А так, обыкновенная. Продуктишки, чтоб для праздника, как полагается. Многоватенько нашего брата мешочника-то нынче тута толкется. А куда, милок, денешься? Зато вот отхватила и консервочку рыбную и в томатике, и в маслице, а как же! Сырку вот нашенского, русского, дырчатого, чтоб для закусочки для мужиков. Чтоб побаловаться. Что-что мужики, а все равно что ребятня, лакомиться горазды. Вот и порадую своих пьяниц, а что тут скажешь… Почто алкаголики, грех мне? Алкашники разве ж поработают? А мои мужики, чтоб для аппетиту, а как же без его. Мне-то эту гадость и задаром… А для мужика, чтоб для аппетиту, для крепости от болезней. А то как же, чтоб сдюжить-то. Почитай цельный денек на морозюке-то, душа-то и настынет, а как же! А это, стал быть, мой автобус? Уж не знаю прямо как тебя, милок, отблагодарить-то? Ведь вот не законфузился, помог деревенской тетке, а? Редкость по нонешним временам, а как же, я понимаю. Всем своя забота, все, чтоб успеть. Москва-то, матушка, почитай, вона как порастроилась. Это же сколько времечка угробишь, а пока до нужного доберешься. А запросто, почитай, полдня и укокаешь. Верно бабка говорит? Тяжельше вам городским-то жить. Почитай, на колесах вся жизня-то… А уж гарь и вонька, грех мне! А ты все равно, милок, а ты радуйся жизни-то. Радуйся, грех мне”.
ХУДОЖНИК
Той же зимой один знакомый художник мне доверился, где он добывает импульсы и сюжеты для вдохновения, — на наших столичных вокзалах, на которых не нарядные транзитные пассажиры-туристы и гости первопрестольной, а странная серая человеческая масса, создающая неспокойную, непраздничную толчею… Это десантники-мешочники, это люди из голодных примосковских городков, городов и прочих забытых властью селений. Эти странные навьюченные люди уже гордятся своей принадлежностью к новой прослойке, почти полуклассу — десантные мешочники! Люди, возящие домой элементарные продукты. И лично мне всегда не по себе при встречах с этими “десантниками”. Особенно, если какая-нибудь тетка, приплюснутая узлами, с маху застревает в узкощелистых дверях продмага. А я, здоровый бугай, столичная штучка в чужестранном барахле, топчусь рядом, томно вздыхая, интеллигентски косясь через фирменные “хамелеоны” на эту пыхтящую композицию… Сквозь стеклянные двери я созерцаю привычную столичную панораму: бесконечные, едва шевелящиеся очереди из приезжих провинциальных людей… В такие созерцательные минуты я отчетливо вижу себя в роли обыкновенного негодяя, которому хочется превратиться наконец-то в полноценного душегубца, — благо что бессмысленный слепой взгляд у меня уже сформировался. Этому моему вожделенному “Я” очень не достает сейчас родного “Калашникова”, благо и цель настоящая объявилась: от подотдела заказов неслышно отвалила вороненая “Волга” с модно прикопченными стеклами, с тяжко осевшей элегантной задницей-багажником, а за баранкой — спесивая морда с блямбами льда вместо глаз…
А еще совсем недавно моего приятеля, несостоявшегося убийцу, удивляли наркотические очереди у газетных киосков. Невиданные дотошные очереди за жареными газетными и журнальными утками и сплетнями. На устах обывателей какое-то типично жэковское словцо — п е р е с т р о й к а. Зато как же с этим строительным термином носятся, переживают, гудят, точно всбесившиеся навозные фиолетовые мухи. Столичные всевозможные съезды-конференции-сборища каких-то народных избранников, вылезших Бог знает из каких щелей… Безудержные словесные поносные речи-реки.
В сущности, столица-матушка во все советские годы никогда всерьез не бедствовала, не мерзла, не мыкала голода. И это-то в пору наилихих людоедских годин. Советская власть оберегала столицу от житейских неудобий. В еще недавние вполне приемлемо застойные по виду (столичных витрин) сытные времена столица-мать никого старалась не обижать. Всяк сюда приезжающий обеспечивал себя почти всем необходимым: от мебельных гарнитуров до всякого рода гастрономии, галантереи, промтоваров в том числе и импортного ширпотреба. А отъехавши за околицу столицы на какие-то жалкие дачные расстояния, зайдя сдуру в любой сельмаг — а там шаром покати, один сиротский мышиный помет, в крайнем случае, сельдь ржавая да горючие (в смысле горячительные) и смазочные (крема и помада двух колеров) материалы. Но отгулявши дачником на сельской вольготной отпускной воле, вернувшись в родимую столицу с отменно прибыльными прилавками, в одночасье же и запамятовал свое гражданское злое недоумение нераспорядительностью сельских и прочих местных властей. Потому как забывался в ударном коммунистическом угорело-авральном труде…
СОЧИНИТЕЛЬ-ЭСТЕТ-МОСКОВИТЯНИН
Только что прошел скорый, ненадоедливый грибной дождь. Дождь омыл, прибрал пыль в моем городе. Этот город для меня давно уже не чужой — не из телевизора, не из книжек. Я житель, жилец этого древнего, чудесного города. У меня вполне устроенная супружеская жизнь. Со стороны она такая же малоинтересная, типичная, стандартная, как сама давнишняя импортная мебель в нашей двухкомнатной квартире ЖСК, впрочем, как и сами стены из бетонных, с примесью железа плит улучшенной планировки, как сам дом-пенал, воздвигнутый на месте разоренного и порушенного вишневого сада. Воздвигнутый советским районным зодчим прямо посередине сшибающих столичных децибелов: по одну сторону полноводная, справная река — Ярославское шоссе (старинный тракт, по которому этапным пешим порядком гнали еще царских каторжных осужденных в северные и сибирские высельные губернии), почти сразу за ним — необъятный массив национального парка — Лосиный остров — легкие северо-востока первопрестольный. И совсем под самым тоще-блочным боком моего жилища — сортировочные грузовые горки станции “Лосиноостровская” — Лосинки, с буцканьем, скрежетом, всесуточной громкоговорящей перебранкой: деловым трепом и заигрыванием.