Выбрать главу

Конечно, Смеляков понимал, что ее созидание требует непомерных жертв, и главный вопрос, мучивший его всю жизнь, был таков: что определяло эти жертвы - принуждение или добрая воля? Если принуждение - то великая цивилизация строится на песке, и рано или поздно ее домны и Башни Терпения пошатнутся. Если жертвы добровольны и над ними мерцает венчик священного, религиозного, в полном смысле слова, пламени, тогда они ни за что не канут в небытие и забвение…

Сносились мужские ботинки,

армейское вышло белье,

но красное пламя косынки

всегда освещало ее.

Любила она, как отвагу,

как средство от всех неудач,

кусочек октябрьского флага -

осеннего вихря кумач.

В нем было бессмертное что-то:

останется угол платка,

как красный колпак санкюлота

и черный венок моряка.

Когда в тишину кабинетов

ее увлекали дела -

сама революция это

по каменным лестницам шла.

………………………………………….

Такими на резких плакатах

печатались в наши года

прямые черты делегаток,

молчащие лица труда.

1940-е годы

Но такими ли они были, эти лица, на самом деле? Ведь о том же времени и о тех же людях Андрей Платонов пишет свой “Котлован”, где эти лица “стираются о революцию” и выглядят совершенно иначе. Но Смелякову я верю больше. В его стихотворенье нет ни одного фальшивого звука, никакого литературного штукарства, оно совершенно и самодостаточно, а если вспомнить еще две его строфы, не вошедшие в канонический текст, то глубина понимания поэтом народного самопожертвования в эпоху первой пятилетки покажется просто пророческой. Откуда возникла делегатка в нимбе красной косынки? Конечно же, из крестьянской избы.

Лишь как-то обиженно жалась

и таяла в области рта

ослабшая смутная жалость,

крестьянской избы доброта.

Но этот родник ее кроткий

был, точно в уступах скалы,

зажат небольшим подбородком

и выпуклым блеском скулы.

И опять ни одного лживого слова. Все - правда. Правда самопожертвования…

Когда наемные лакеи нынешней идеологической перестройки кричат о десятках миллионов крестьян, якобы ставших лагерной пылью, я перечитываю Смелякова и верю ему, говорящему, что крестьянское сословие в 30-е годы не легло в вечную мерзлоту, а стало в своей численной основе летчиками, рабочими, итээровцами, врачами, студентами, машинистами, рабфаковцами, партийными работниками, поэтами, солдатами новой цивилизации.

У моей калужской бабки, крестьянки, было четверо детей. Сын стал летчиком первого призыва, одна дочь - врачом, другая - диспетчером железной дороги, третья - швеей и потом директором швейной фабрики. Читаешь, бывало, некрологи 70-80-х годов - хоронят академика, военачальника, секретаря обкома, народного артиста, известного писателя - и видишь, что все они - вчерашние крестьянские дети… Об этом трудном, но неизбежном для народного будущего превращении крестьянства в другие сословия Смеляков размышлял всю жизнь. Всю жизнь он жаждал точно определить, из какого материала создан жертвенный нимб, окаймляющий лики “делегаток” и “делегатов”, лики чернорабочих социалистической цивилизации.

Чтоб ей вперед неодолимой быть,

готовилась крестьянская Россия

на голову льняную возложить

большой венок тяжелой индустрии.

Строки из предсмертного стихотворения 1972 года, демонстративно названного “Сотрудницы ЦСУ” - то есть Центрального Статистического Управления. Одна из аббревиатур грозного времени…

Я их узнал мальчишеской порой,

Когда, ничуть над жизнью не печалясь,

они с моею старшею сестрой

по-девичьи восторженно общались.

Женские судьбы вчерашних крестьянских дочерей особенно трогали душу подростка, благоговевшего перед их наивным, почти монашеским аскетизмом.

Идя из школы вечером назад,

я предвкушал с блаженною отрадой,

как в комнатушке нашей шелестят

моих богинь убогие наряды.

Но я тайком приглядывался сам,

я наблюдал, как властно и устало

причастность к государственным делам

на лицах их невольно проступала.

Будущий поэт, школьник был счастлив тем,

что с женщинами этими делил

высокие гражданские заботы

и что в шкафах статистики стальных

для грозного строительства хранится

средь миллионных чисел остальных

его судьбы и жизни единица.

И опять, в который раз, поэт на склоне жизни требовал от судьбы ответа: чего больше было в “грозном строительстве” - подневольного жертвоприношения или добровольного самопожертвования? Нет, он не тешил себя риторикой лозунгов и социальными иллюзиями; он трезво, как сотрудницы ЦСУ, умел считать все победы и все утраты, он знал неимоверную цену, заплаченную народом за воплощение небывалой мечты, он видел, как ложатся в ее фундамент лозунги, люди, машины…