Постепенно я понимал, что передо мной нищий, которому еще стыдно бесцеремонно просить копейку. Я дал ему двадцать лари - это около ста тысяч наших. Он взял их и быстро ушел от позора.
И ВДРУГ ПОТУХЛИ высокие, узкие витражи храма и внутри потемнело. Видимо, туча набежала на солнце. Тоскливо стало одному в музейных чертогах. Опять вынесло меня к мавзолею, сооруженному над хижиной сапожника Виссариона. Школьная перемена закончилась, парк пустовал. Настал мой черед посидеть на крыльце этого старого горского жилища. Здесь светило солнце и было тепло. Набравшись туристической смелости, я развалился на неровных буковых ступенях, оперся локтем о доски открытой веранды, неизменной в кавказском жилище.
В дом не пускали. Что-то там реставрировали. Но мне легко представились внутренности.
Я только что видел в мемориальном зале фотографию матери с сыном. Чувствовал тяжелые шаги Екатерины Георгиевны за спиной, подрагивание досок под локтем, звон посуды очага. Она собирала на стол приехавшему повидаться сыну. Накормила, напоила. Потом села рядом и положила ему руку на плечо. Словно благословила. Это мгновенье 1936 года и запечатлел фотограф. В глазах красивой, властной женщины, пожалуй, было больше гордости, чем любви. Но наверно, только она одна на всем свете всегда любила его.
Он больше не приезжал в Гори. Некоторые говорят здесь, что он забыл, изменил родине. Но скорее всего, родина, городок этот, люди в нем изменили ему…
За вечно зелеными, тучными елями у мемориала, кажущимися сейчас, осенью, оазисом среди желтых плакучих ив и голых платанов с костяными стволами, стоит он, высеченный из гранита, на мраморном постаменте с трибуной. Стоит над городом в наглухо застегнутой шинели гигант метров в двадцать высотой. А у его подножия нищий старик бьет в барабан и гнусаво тянет бесконечную песню. Прохожие изредка бросают старику блестящие тетри - копейки.
За спиной у одинокого монумента - здание наподобие маленького Капитолия со стеклянным куполом и черно-малиновым грузинским флагом. Когда-то здесь был горком КПСС, партии, уже предавшей его. Теперь и вовсе там одни бухаринцы с зиновьевцами, донельзя изолгавшиеся и изворовавшиеся. Шаги командора не пугают их…
Горько в Гори.
Я ЗАВЕРШАЮ ТРАПЕЗУ НА ГОРЕ, скармливаю остатки бездомной собаке. И иду по шоссе к вокзалу. По дороге легковые машины волокут на привязи деревья, пучки хвороста. Вязанки дров люди тащат на плечах, везут на деревянных тележках, у которых вместо колес - шарикоподшипники. Из домов выглядывают озабоченные семейным пропитаньем женщины, перекликаются друг с дружкой. Старухи у ворот продают семечки.
Кура под мостом бьется и шумит. А на железной дороге - тишина. Рельсы ржавые. С утра - ни одного поезда.
В деревянном, декоративном вокзальчике, в зале ожидания с выбитыми стеклами тоже стоит он - в нише, среди людей своего племени: торговцев и бомжей, мелких местных разбойников и обыкновенных пьяниц.
Ему и здесь плохо, неуютно, одиноко. Он бы хотел уйти в грузинские горы, или уехать в сибирские леса, да вот окаменел вдруг, и никто не прыснет живой водой.
Николай Заболоцкий
Николай ЗАБОЛОЦКИЙ
* * * Есть в Грузии необычайный город.
Там буйволы, засунув шею в ворот,
стоят как боги древности седой,
склонив рога над шумною водой;
там основанья каменные хижин
из первобытных сложены булыжин,
и тополя, расставленные в ряд,
подняв над миром трепетное тело,
по-карталински медленно шумят
о подвигах великого картвела.
Припоминая отрочества годы,
хотел понять я,
как в такой глуши
образовался действием природы
первоначальный строй его души, -
как он смотрел в небес огромный купол,
как гладил буйвола,
как свой твердил урок,
как в тайниках души своей баюкал
то, что еще и высказать не мог.
… Подходит ночь,
и песня на устах
у всех, у всех от Мцхета до Сигнаха.
Поет хевсур,
весь в ромбах и крестах,
свой щит и меч повесив в Борисахо.