Этот господин, так случилось, поручил мне работу, заключив со мной контракт. Но поручивши и заключивши, пожелав творческих успехов, десять месяцев не платил мне зарплату. Десять месяцев… И ужасно гневался вместе со своей командой, когда я, рапортуя ему о выполняемой работе, спрашивал, когда же, наконец, мне заплатят…
Гневались и его замы, и помощник, и бухгалтер, и завфинотделом… Их там много. Есть даже юрисконсульт, молодая женщина, помнится, я сказал ей, отчаявшись:“Что вы делаете? Вы же в петлю меня загоняете!” И тут случилось то, чего я никак не ожидал: на ее ухоженном лице появилась самодовольная улыбка… торжествующая улыбка!
Я что-то важное не понимаю в этом мире. Вот этого торжества над попавшими в беду не понимаю, и почему “падающего толкни!”, и почему в бурном потоке желтая пена всегда наверху. Как там в сонете Шекспира?.. “Зову я смерть: мне видеть невтерпеж Достоинство, что просит подаянье, Над простотой глумящуюся ложь, Ничтожество в роскошном одеяньи…”
— Мы не вписались в поворот, — повторил я для себя.
Теперь я отвернулся и от “белого дома”, встав спиной к Волге. Передо мной была та промышленная окраина, где в редакции местной газетки сидит мой приятель, кстати сказать, стихотворец… Он методично публикует ядовитые измышления на мой счет с вопросами вроде: “А нужен ли нам в Новой Корчеве писатель?”, “Откройте ваше истинное лицо!” и прочее. И подхалимски славит главного администратора города.
— Мы никого не проклинали, — напомнила жена, стоявшая рядом и непонятным образом улавливавшая ход моих мыслей.
— Нет-нет, — сказал я. — Все очень милые люди. Очень милые. Мы их любим.
КОГДА ДОБРАЛИСЬ до шестой, предпоследней площадки, она расплакалась. Я и раньше понимал, что решать свою последнюю задачу следует все-таки в одиночестве, но счел бесчестным уходить, так сказать, не согласовав свой поступок с нею. А вышло вот это:
“Миленький ты мой, возьми меня с собой: там, в краю далеком, буду тебе женой”.
Она сама хотела уйти из этого мира гораздо сильнее, чем я. Теперь же плакала, и это терзало мое сердце. Я сидел, насупясь.
— Прости, — сказала она, вытирая слезы. — Я больше так не буду. Ты, небось, уже раскаиваешься, что взял меня? Но я вспомнила о наших детях и мысленно попрощалась с ними.
— Оставь их в покое, — сказал я резковато. — Они взрослые люди, а мы все равно уйдем намного раньше их. Так какая разница, когда им горевать, сейчас или потом?
Я рассердился оттого, что ведь и это было нами обсуждено. Незачем повторяться!
— Они осудят нас, — сказала она. — И многие нас осудят.
— Наплевать, — отвечал я. — Или нас прежде не осуждали по разным поводам?
— По закону подлости, как раз завтра придет денежный перевод, — сказала она после молчания.
— Откуда, мать моя! Даже такое издание, как “Литературная Россия” — досточтимый российский еженедельник! — напечатав мой рассказ, не заплатил ни рубля. В родной Твери альманах за два моих рассказа тоже не прислал ни рубля. Я редактору этого альманаха: как тебе не стыдно, сидя на двух должностях, обижать своего собрата! А он в ответ: “У тебя не хватает выдержки”.
Поднявшись на седьмую площадку, я сказал тихонько сам себе, чтоб жена не слышала:
— Боже, дай мне силы… Мы не хотим возвращаться. Дай нам силы уйти.
Моя вера в Бога всегда была глубинной, но она не владела мною настолько, чтобы спасти от вселенской тоски и отвратить от исполнения задуманного.
ГИРЛЯНДЫ ИЗОЛЯТОРОВ и провода над нами гудели то ли от ветра, то ли от напряжения тока. Я же чувствовал, как гудит во мне все, и более всего что-то там внутри, где сердце. Я уже примерился, куда именно следует ступить с нашей площадки, за что держаться руками, стоя там… Я видел ту часть трубы от одной угловой стойки до другой… Главное: как можно сильнее оттолкнуться ногами… чтоб было ощущение полета.
— Вот что, — сказала погруженная в раздумье моя жена. — Я только теперь поняла, что до сих пор все было у нас несерьезно. То есть все наши решительные разговоры о пресечении жизни… и то, что мы оставили на столе прощальное письмо… и даже то, что вот поднялись сюда — все это словно бы игра… Но вот теперь стало уже не игра, теперь серьезно. Так вот что я тебе скажу: я не согласна. То есть сейчас в эту пропасть вниз… нет!
Я стоял на площадке, но она словно бы исчезла подо мною: так велико было мое негодование. Ведь приготовились же! Ведь прошли уже этот страдный путь до опоры и поднялись по ней!
— Я не согласна, — повторила она еще решительней. — И не думай, что из-за страха смерти. Нет, я не боюсь. Если хочешь, могу доказать это — шагну, не раздумывая. Дело совсем в ином. Просто я поняла меру своего долга.
— Ты хочешь вернуться? — уточнил я.
— Да.
— И слава Богу! Тебе не надо было соглашаться на это с самого начала.
— Ты тоже не уйдешь из этого мира, — сказала она твердо. — И я не стану плакать и рыдать, не стану удерживать тебя за рукав — просто напомню тебе, что ты не имеешь права уходить без меня. Ты слышишь?
Я не отвечал и думал о том, что, конечно, всякий человек должен иметь право на смерть, как и на жизнь. Его надо записать во Всемирную декларацию именно в такой редакции.
— Ты в ответе за меня перед Богом и людьми, — напомнила она. — Или забыл? Посмотри мне в глаза, не отворачивайся. Ты отвечаешь за меня перед Богом и людьми!
Разумеется, я не мог вот сейчас у нее на глазах ринуться “ласточкой” с опоры: эта маленькая женщина владела моей душою… все тридцать пять лет нашей совместной жизни.
И больше никто. Я, действительно, не имею права оставить ее одну в этом мире, мы так не договаривались…
Мы опять присели на корточки и некоторое время сидели молча.
— Ты хочешь вернуться к этой жизни? — спросил я с горечью еще раз.
Мне стало не по себе от одной только мысли, что вот сейчас мы спустимся, пойдем домой, а там будет все по-прежнему: презренные заботы о наполнении живота, прискорбные события, унижающая меня свирепая глупость должностных лиц, вроде того “приятеля”. Шаг с высоты был ах, как нелегок мне! Но когда я представил себе, что мы вернемся… и наступит новый день… воскресенье.
— Это что же, завтра поутру я опять должен идти на рынок за куском самого дешевого, самого плохого мяса…
— Я сама схожу.
— … и торговки будут смотреть на меня с жалостью и пренебрежением? А с понедельника ты будешь собирать справки, чтобы с нас скостили хотя бы на четверть квартплату, потому что мы не в состоянии заплатить за нашу двухкоморочную, крупнопанельную?
— А черт с ними! Авось не выселят из квартиры, — беспечно сказала жена.
— И снова я буду по полгода выколачивать из какой-нибудь газетки или журнала мизерный, смешной гонорар за рассказ или повесть?
— Все это потом забудется — останется только то, что напечатано. То, что ты пишешь, читают по всей России. Тебе этого мало?
— И я опять каждый вечер буду видеть на экране телевизора физиомордии этих прощелыг и прохиндеев, бесстыдников и христопродавцев, рассуждающих о благе России? Особенно того господина с блинообразным лицом и поросячьими глазками. Ведь это он ограбил нас с тобой, именно он, но продолжает так нагло рассуждать…
— Этот проклятый ящик надо разбить, — миролюбиво заметила жена. — Мы его выбросим сейчас же, как только вернемся.
Я понимал, что она не уступит. Мы спускались молча. Оказавшись на земле, я сел на склоне холма и опустил голову.
— Не горюй, — сказала жена, обнимая меня за плечи.
— Нечего было в таком случае и залезать на опору, — уныло упрекнул я ее.
— Ты напишешь рассказ, — возразила она. — О том, как мы с тобой хотели самоубиться, не вынеся этой проклятой жизни. Ты напишешь рассказ, и тебе заплатят гонорар. Мы купим новую пишущую машинку, а то ведь наша совсем старенькая. Я буду перепечатывать твои черновики… И мы закончим, наконец, роман под названием “Новая Корчева”!
Роман этот замучил меня. Наверное, я поставил перед собой непосильную задачу — нарисовать портрет главного героя, коим является сам этот город. Он все время менялся… как кусок остывающего железа… это называется цветами побежалости.
— Я теперь понимаю, что написание романов есть самое достойное занятие на этом свете, — заявила жена. — Все остальное — суета вокруг живота, как ты однажды правильно выразился. Помнишь, как нам было хорошо, когда мы писали “Повесть о снегах”? Я сердилась из-за того, что ты бесконечно правил то одну сцену, то другую… Я не буду больше ругать тебя. Правь, сколько хочешь.
После еще нескольких “а помнишь, как нам было хорошо, когда мы писали вот это”, я покорно встал, и мы пошли домой.
Леонард Лавлинский
* * *
Долго клюет поминальную снедь
Быстрая птица.
Крест на могиле успел потускнеть,
Лак — облупиться.
В небе молитву творит за родню
Истовый прадед.
Миг расставания — дочь хороню -
Сны лихорадит.
Даже не плачу — душа изнутри
Вымерзла в теле.
Экая разница — год или три?
Вскачь пролетели.
Сам костенею в ледовом гробу,
В стуже кристалла.
Толстую крышку ногтями скребу -
Легче не стала.
Сны разгоню — потемнело вверху.
С небом не спорю.
Хлынет гроза, помогая стиху -
Если бы горю!
* * *
Страна есенинских берез,
Ты горестная свалка.
Чертополох везде нарос,
И прах Союза под откос
Летит без катафалка.
Реформы аховы у нас,
Чиновники бесстыжи,
Гребут, как будто напоказ,
И проживает Фантомас
На Клязьме — не в Париже.
А борзописцы и врали,
Чья стая кружится вдали
Над сытым зарубежьем,
Сегодня моды короли
В родном углу медвежьем.
* * *
Свет не видел такого мерзавца:
При любой непогоде в чести.
Но душой бесполезно терзаться
И колючие рифмы плести.
Беспрерывно везет негодяю
Или кожа породы толста?
Сколько зла сотворит, не гадаю -
Верю в тайную милость Христа.
Пусть мерзавец
на редкость вынослив,
И пасует закон перед ним.
Суд Господень -
теперь или после -
Безотказен и неустраним.
* * *
Шевельнулись лозы краснотала.
“Ты русалка?” -
Глубина донская
Этаких красавиц воспитала,
Посуху бродить не отпуская.
Приплыла, стройна и ясноглаза,
Ускользнула
от хмельного предка,
От лихого парня-водолаза,
Что девиц обманывал нередко.
Рулевая или повариха?
На каком рыболовецком судне?
Повествует горестно и тихо
Про свои неласковые будни.
Никакой в рассказе подоплеки,
Кроме тайной силы притяженья:
День-деньской
на пляжном солнцепеке
Загораю до самосожжения.
* * *
Вл. Муштаеву
Где хоровод
кабацких привидений
Расплескивал угарную тоску
С размахом от Парижа до Баку,