«Нельзя дышать, и твердь кишит червями,
И ни одна звезда не говорит.
Но, видит Бог, есть музыка над нами.
Дрожит вокзал от пенья аонид
И снова, паровозными гудками
Разорванный, скрипичный воздух слит».
Высказывание Куликова (при всей его малости) все-таки как-то соотносится с тем, что мы называем “музыкой бытия”. Спросят: «А что особенного в этом высказывании, за вычетом желания высокопоставленного «сапога» прикрыть беспомощность российской армии горловой амбициозностью? “Дядя”, озверев, бьет барабанную дробь…»
Отвечаем. По большому счету, Куликов в нынешней маразматической ситуации сказал хоть о какой-то Готовности. В абсолютно неготовом ни к чему обществе это уже «музыка бытия». Часть общества, понимающая, как важна Готовность, и как знаменательно отсутствие во власти хоть чего то, соотносимого с этой Готовностью, прислушалась к «знаку Готовности», а не к рекомендации соответствующих спецтехнологий.
Возможно, эта часть общества преувеличила содержание данного знака Готовности. Боже нас избави патетизировать высказывание Куликова! Аналитика нашего толка ничуть не менее скептична, чем у собратьев, занимающихся совсем уж отчужденными выкладками. Ниже мы это докажем. Но так уж устроена наша сегодняшняя пакостная жизнь, что музыкой становятся любые адекватные трагизму и не чуждые (эмоциональной хотя бы) правде знаки духовного предуготовления.
Вот почему мы возьмем высказывание Куликова за отправную точку и пойдем, двигаясь от нее, вширь и вглубь. Не до конца понимая, возможно, в начале движения, где оно завершится, но твердо веря, что «путь осилит идущий».
ПРОСТРАНСТВО ОХМЫРЕНИЯ
Выступление А.Куликова 6 января, где он заявил, что вправе наносить превентивные удары по базам боевиков на территории Чечни не только срезонировало с ожиданиями живой еще части общества, но и чуть-чуть пощекотало уже потерявшие чувствительность почти до трупного уровня нервные окончания российского истеблишмента, пребывающего в глубокой и упоительной коллективной политической прострации.
Конечно, внутри этой прострации спрятался зверек ожидания, весь состоящий из напряженных для броска мышц, сумасшедшего властолюбия и ненависти ко всему, что мешает насыщению каждой конкретной высокопоставленной алчущей власти утробы. Мы все это увидели в момент, когда Верховного одолел очередной, более опасный чем предыдущие, псевдогрипп, развившийся на почве старых пристрастий. Вот тут-то пахнуло серой, завыли адским воем все спрятавшиеся в коллективной бормотальной неге зверьки властолюбия.
И вновь затаились, когда могучая натура Верховного переломила в очередной раз (этой же натурой, ее бесшабашной жаждой гульбы вызванный и раскрученный) могучий недуг.
Сколько еще раз судьба и биологические резервы позволят ответственному за Россию лицу забавляться стоянием на краю не знают ни Дебейки, ни Миронов, ни те, кто, пряча отчаяние на дне зрачков, мужественно улыбались рядом с президентом, отпуская бюллетени в урну московских выборов.
Говорить о том, что бытовые сложности одного вполне еще благоденствующего семейства (не являющиеся в Отечестве нашем чем-то исключительным и присущие многим миллионам семейств) “никак не тянут” на трагизм, на наш взгляд, глубоко ошибочно. Ибо уже слишком ясно, частью какого далеко не частного шабаша стал быт именно этой семьи. Здесь идет речь об очень страшном (и потому сопричастном трагедии) сплаве малого и большого, курьезного и более, чем масштабного.
Вот почему, если бы не падающие самолеты (и высокопоставленные вертолеты, не желающие, “гады”, быть исключением во всеобщей катастрофичности), если бы не шахтерские гробы, не северокавказские мелкоочаговые бойни, не готовящееся принятие Прибалтики в НАТО, не ропот отчаяния от Курил до Мурманска, не визг “Кенигсберг это немецкий город”, не рушащиеся дома и не пальба по трамваям Москвы…
Если бы не Сорос с его приговором “преступной России”, проведшей (как он теперь лишь, бедолага, “проунькал”) “бандитский передел собственности”… и не Березовский, вынужденный со скрипом зубовным отстаивать ненавистного рыжего Толю, отстаивая себя… Если бы не Басаев в качестве нового субъекта диалога с Кремлем… И, главное, если бы не суетливое “московское всепроститутство” в штанах и юбках, ломанувшееся из высокопоставленных кабинетов туда, где можно суетливо отдаться новому-старому Доминантному абреку “ах, эта повязка… ох, этот взгляд”… (Ну чем не московские привилегированные бабоньки в Сухуми и Сочи 70-х годов, с лихорадочно-заискивающим вопрошанием: “ну кому, ну кому?” демонстрирующие свои прелести местным молодцам?)…
Если бы не все перечисленное… Что ж, тогда можно было бы и посочувствовать такой знакомой семейной трагедии с ее немым бабьим криком в глазах (“ой, ты мое горе горькое!”)… Вкупе с накрывающими этот крик шепотками по средствам спецсвязи, адресованным в части и спецподразделения, в банды, в клики, изготовившиеся для яростного прыжка по общей для всех отмашке: “Готов! Загнулся!”
А что? Разве нельзя было в 1917-м (а не с опозданием на 80 лет) посочувствовать другой семейной трагедии? Что ж тогда-то ничье сердце не тронули ни отрок в матроске, ни отмеченный уже прикосновением смерти (ясно ведь сразу, что не свирепый, не людоедский) мужчина средних лет, ни заплаканная и очевидно оклеветанная по части распутства своего женщина, ни девичий выводок?
Так почему не тронула сердца та беда? Да потому, что иная беда гуляла от Бреста до Владивостока, иной, не личный, не семейный, а коллективный стон, стон миллионов, насыщал собой сгустившийся до адской плотности воздух России, иной, не единичный урожай собирала на бескрайних просторах костлявая старуха, возбужденно попискивающая в ожидании, что ей отдадут Все до конца, а сам конец уже не станет ничьим началом.
При таком уровне бедствия никто не размышляет о трагизме властвующих семей. Здесь отключается жалость. Ее оставляют будущим поколениям, которые начнут, как минимум, выражать запоздалые соболезнования и, как максимум, переоценивать исторические роли. Ибо в этот момент власти не прощают одного и главного: несоразмерности происходящему, отсутствия той самой Готовности. Но если власти не прощают этого, то околовластному “истэблишменту” без всяких оговорок и с окончательной беспощадностью не прощают его прострации вкупе с затаившимся мелочным властолюбием.
Между тем, эта прострация в “истэблишменте” стремительно нарастает в самый неподходящий момент! И суетливость этой прострации не опровергает ее наличия. Бывает такая особая прострация на бегу, судорожная зевотно-лихорадочная сонливость.
Была она и в том 1917 году, аналогии с которым все чаще сами собой напрашиваются. Был странный и ужасно похожий на нынешний гибрид суеты и паралича. Вспомните хотя бы “Дни Турбиных”. Лихорадит, лихорадит и вдруг зевок… И расслабуха… неладуха… суетуха-залепуха… И ведь тот же автор назвал полный иллюзорных фантомов паралич воли, ума и чувства, то бишь суперпрострацию, отрицающим прострацию словом “Бег”.
А разве не было подобной прострации в 1991 году? Когда по цековским коридорам в марте августе лихорадочно куда-то неслись и внезапно застывали на ходу “вдруг-зевунчики”? Только тогда прострацию, все же не лишенную ожидания “капитализм!!!, новая Россия!!!” можно было назвать “прострацией охмурения”. От слова охмурять, зачаровывать. Эту же, сегодняшнюю, прострацию, приходится характеризовать иначе как прострацию “охмырения”. От слова “хмырь”.
И не сочтите за каламбур! Что такое прострация охмырения? А это так: просто, и никаких умствований. Это когда хмырь с фамилией, именем-отчеством, с неимоверным трудом, вертясь как белка в колесе, раздобыл этак сто сто пятьдесят тысяч баксов. Или “полтора лимона” не в этом суть. И строит этот хмырь себе “хазу”… По финским или югославским чертежам, с бассейном или без оного. И вертится! Аж пар от него валит! И ведь работа тоже! Не сачканешь! Не в “эсэсэрии”, понимаешь! Только зевни!