Выбрать главу

Илья КОНСТАНТИНОВ

Я помню практически все, что происходило в сентябре-октябре 93-го года.

Помню, когда народ прорвал цепи ОМОНа и соединился с защитниками Парламента, мы стояли вместе с Анпиловым и к нам подходили люди и говорили: “Ну уж теперь-то, после такого вы наверняка будете вместе”. Я помню слезы у людей на глазах и помню это непередаваемое ощущение единства, братства и разливавшийся в воздухе запах начавшейся революции.

Я помню страшные минуты в Останкине. Помню, как за несколько секунд до начала расстрела что-то будто толкнуло меня в грудь, и я стал между двумя окнами здания, а буквально через одну-две секунды из одного из них полились потоки свинца. Я стоял в своей нише, смотрел на происходящее и, самое интересное, не чувствовал страха. Не было, по-моему, страха и у других. Вот нас расстреливали тогда, разбитые головы, разорванные внутренности, смерть, кровь, которая заливала мостовую, но люди отступали на шаг и снова останавливались. Я помню молодого мужика, который вытаскивал из-под огня раненых. Я подошел к нему, пожал руку и сказал: “Как ты здесь оказался?” Он ответил: “Случайно. Мимо проезжал на машине, увидел, что здесь происходит, и понял: надо спасать людей”.

Я помню расстрелянных 16-17-летних ребят, которые 4 октября лежали под окнами Дома Совета. Помню многое из того дня, прекрасно помню, что с нашей стороны не было никакого ответного огня. Правильно это или нет - пусть рассудит история.

Я помню, как закончились страшные события, бледные лица депутатов, окаменевшего Руслана Хасбулатова. Я хорошо помню, как ко мне подошел офицер “Альфы”, тронул меня за плечо и сказал: “Вам не надо садиться в автобус, пойдемте я вас провожу”. И вывел меня через оцепление. А сзади, в колодцах домов, раздавались автоматные очереди, там людей расстреливали. Я это все прекрасно помню. Я помню людей, которые прятали меня, когда я был в розыске, то есть спасали меня от ареста, рискуя собой.

И самое главное, что я хочу сказать: мы могли тогда победить, несмотря на то, что нас было мало и мы были плохо организованы. Нас раздавила тупая, безумная сила. Но народ - рядовые участники этих событий - абсолютно не виноват в том, что мы потерпели поражение. Вожди - да.

Альберт МАКАШОВ

…Почему-то больше всего мне запомнилась огромная усталость. Моральная усталость. Я видел, как один за другим предают и изменяют те, кто должен был по долгу и чести защищать Конституцию. Как трусят и прячутся генеральчики, вчера клявшиеся в верности присяге и армейскому братству. Я видел, чувствовал, как надвигается на нас развязка, как с надеждой на наши погоны смотрят простые защитники, как надеются на помощь армии, которая трусливо пряталась и закрывалась в казармах. Это изматывало.

…Еще запомнилось, как ночью 3-го октября какие-то бизнесмены принесли нам от Константинова чемоданчик со спутниковым телефоном. Мы уже знали, что утром будет штурм. Знали о планах Ельцина. И я решил позвонить в Самару жене, попрощаться. Иллюзий не питал, знал, что, скорее всего, живым отсюда не выйду…

И вот набрал номер, жду ответа. Трубку сняла теща. Говорю: "Мама, позовите Люду". Она мне: "Сейчас". И… положила трубку. Ну, думаю, значит это судьба. Обойдемся без прощаний…

Может быть, это и был знак, что рано нам прощаться. А дозвонись я - как оно еще бы развернулось? Судьба - штука странная…

Игорь МАЛЯРОВ

Ощущение жуткой трагедии, когда казалось, что все в моей жизни кончено и нет никакой больше надежды, возникло, когда мы выходили вечером 4 октября из здания горящего Дома Советов через 20-й подъезд… Там стояла страшная улюлюкающая толпа. Толпа была небольшая, но чувствовалась ее агрессивная победность. Приходилось передвигаться бегом - в надежде избежать ударов..

Среди нашей группы был один депутат Верховного Совета, в прошлом отчаянный демократ… С ним у меня никогда не было контакта. Но пока мы прорывались через кольца оцеплений, нам удалось обменяться теплыми фразами поддержки. И сразу возникла надежда. От осознания того, что такие разные люди, как мы, в ситуации краха готовы друг друга поддержать хотя бы словом, рукопожатием…

Чувство товарищества - святое чувство - сделало меня в ту секунду сильным, дало возможность не сломаться и снова вдохновило на борьбу.

Николай ПАВЛОВ

В ночь с 21 на 22 сентября, когда уже съезд собрался и Руцкой сел в кресло президента, я поднялся в президиум, подошел к нему и сказал, что есть согласованное мнение ряда депутатских фракций - ни в коем случае не трогать Грачева и председателя МБ Галушко. Решать вопрос надо только по Ерину - за избиение первомайской демонстрации. Руцкой ответил, что он абсолютно с этим согласен. Я спокойно вернулся в зал, сообщил о разговоре Бабурину и другим товарищам. И каково же было наше изумление, когда примерно через 2-3 часа, под утро, Руцкой взошел на трибуну съезда и зачитал указы об освобождении Грачева и Галушко и о назначении на их должности Ачалова и Баранникова. Тогда единственный раз за всю свою сознательную политическую жизнь я, будучи принципиально не согласен с решением Руцкого, промолчал, никак не выразил своего отношения, не поставил ни вопрос, ни требовал слова, то есть принял все, как было.

Своими указами Руцкой противопоставил Верховный Совет Грачеву и его команде в Министерстве обороны, и тем самым отсек все конструктивные возможности взаимодействия с Вооруженными Силами Российской Федерации. А ведь как теперь известно, Грачев лишь в самый последний момент, после письменного приказа Ельцина и огромного на него давления со стороны ельцинской камарильи, пошел на активные действия.

Цену моего и коллег-депутатов непротивления Руцкому я понял, когда в ночь на 4 октября вместе с Юрием Слободкиным и Иваном Шашвиашвили поехал навстречу входившим в Москву войскам с целью вступить с ними в переговоры. Колонна танковая шла на большой скорости с расчехленными орудиями и автоматчиками на броне. Офицер-гаишник, когда услышал, что мы депутаты, тут же вытащил пистолет и, передернув затвор, навел его на нас.

Из расстрелянного Дома Советов я выходил через какой-то двор. Минул арку и оказался в следующем дворе совершенно один. Потом, услышав топот и выстрелы, заметался. И взгляд мой упал на ступеньки, шедшие вниз. Заканчивались они у двери. Я толкнул ее, и она открылась. Это оказался подвал, и я почти до 7 утра сидел в нем. Мимо по двору периодически, через 30-40 минут, пробегали группы омоновцев, которые очень громко кричали: “Не стреляй! Свои!” И при этом у меня все время крутилась мысль: свои-то вы свои, но чьи свои? Утром пятого я выбрался из подвала, прошел на набережную из двора и увидел одного небритого человека, который тоже двигался, озираясь. Он на меня пристально посмотрел, а я на него, мы так поприглядывались друг к другу, потом вступили в очень осторожный разговор. Через какое-то время выяснилось, что он приехал из-под Москвы, из Калининграда, тоже был в Доме Советов. Мы потопали к метро, как два человека, оказавшиеся в оккупации.

Олег РУМЯНЦЕВ

Указ N 1400 застал меня в Югославии. За ночь на перекладных я домчался до Москвы, где уже началась работа внеочередного съезда депутатов. Мне сразу бросилось в глаза: съезд не был консолидирован. Ситуация чрезвычайная, а депутатов раздирают противоречия вчерашнего мирного времени.

24 сентября, после большой битвы, удалось принять постановление об одновременном уходе съезда и президента. Мне поручили готовить соответствующие поправки в Конституцию, и потом, с одобрения Хасбулатова и Руцкого, я до 3 октября занимался челночной дипломатией - встречался с известными политиками для того, чтобы они выразили поддержку Парламенту. Когда уже прогремели выстрелы в Останкине, я шел из мэрии в Дом Советов и вдруг подумал: ни одна воинская часть не пришла к нам на помощь, своих сил у нас немного и, значит, я иду в обреченный Парламент, который завтра будет уничтожен. И закралась мысль: а стоит ли возвращаться? Но эту мысль я тут же отогнал, решив для себя: если в Доме Советов не будут люди различных взглядов и убеждений, если здесь не будет конкретно социал-демократа Румянцева - одного из создателей проекта Конституции, то это нанесет только лишний удар по народному представительству, по той правде, которую защищает съезд.