За два месяца до моего рождения в 1948 году отец с матерью отправились погулять в тамбовский городской сад. А там проходило соревнование силачей — крепкие мужики поднимались на сцену летнего театра и прямой рукой от пола выбрасывали над головой пудовую гирю.
Отец не усидел. И беременная мама не смогла отговорить. Полез на подмостки. Морячок его один шибко раззадорил — обошел всех почти вдвое. А отец еще в школе не знал соперников, да в двухпудовке. Короче, полез, наплевав на руку, которая и четыре года после ранения была в бинте. Публика в рев: “Куда, глиста, сломаешься! Пупок развяжешь! Каши мало ел, дистрофик!” Почти под два метра, отец в самом деле был тогда тощий, как ученическая линейка.
Но на десятом взмахе толпа затаилась, а после двадцатого, напрочь забыв морячка, стала в восторге орать и ухать единой глоткой после каждого выброса на прямую. Не догнал отец морячка броска на три — гиря сорвалась с руки на рывке. В азарте он перехватил ее левой и начал поновой. И опять, чуть не догнав морячка, упустил чугунную чушку. В итоге оказалось, что он один поднял ее больше всех вместе взятых. Только отдавая матери часы “Победа” за второе место, он по ее отчаянному взгляду увидел, что бинт промок от крови. Однако народ отца признал, и еще долго, встречая его на улице, мужики уважительно смотрели вслед, беззлобно подначивая:” Ну что, проворонил самовар-то?” Это был приз за первое место.
Я помню часы “Победа” в стальном продолговатом корпусе. Похоже, я их запомнил еще в животе у мамы. Потом часы украл бывший обкомовский слесарь, но это уже другая история.
Двадцать лет спустя в 1968 году я стал свидетелем другой силы отца. На провале его докторской диссертации в ИМЛИ. Тайным голосованием, после блестящей защиты, при абсолютной поддержке официальных оппонентов. Позже выяснилось, что тайной указки из ЦК было достаточно, чтобы наша нравственно-дряблая научная элита послушно задрала кверху свои “белые” лапки. Среди них своего Куницына — не было.
Помню сам этот миг после объявления “смертельного” приговора. Помню эти вытянувшиеся секунды и молчаливый шок в зале. А сюда пришел почти весь цвет московской художественной интеллигенции. Я уверен, что ИМЛИ ни до, ни после этого позорного дня более не собирал такой публики в своих стенах. Тоже ведь уникальный случай — прийти к бывшему, лишенному власти чиновнику на защиту какой-то диссертации. Конечно, это был жест бескорыстного человеческого уважения и дружбы.
Отец очнулся первым. Он встал и пошел по проходу. И он улыбался. Он подбадривал растерявшихся гостей и всем повторял одно: “Банкет не отменяется. Все идем на банкет. Друзья, за мной”. Как мне забыть эту улыбку? Я горжусь ею, как фамильным дворянским гербом гордится иной. В отцовской улыбке тогда я увидел его гордое мужество, отвагу, свободу и силу.
Долгое еще время по Москве ходили слухи о банкете, который закатил Георгий Куницын в Центральном Доме литераторов в честь своей незащищенной диссертации. Он обратил свое временное поражение в вечную для меня победу. Вечную, потому что было так, как было. И не иначе.
Да, мне нравится, что никто и ничто не могло согнуть его, заставить отступить, поступиться той гордой внутренней свободой, которую он носил в себе. Его не брала и водка. Если он приходил домой, напевая: “А я сам, а я сам, я не верю чудесам...”, и шел до кровати по стеночке, добродушно посмеиваясь над собой, значит, в эту минуту все его собутыльники без исключения уже спали под столами мертвецким сном. Я не видел человека, способного его перепить. Ни разу. И переспорить — тоже.
И все-таки настал тот миг, когда его могучие часы с боем остановила неведомая сила, а вместо них перевернула маленькие песочные часы.
И жизнь его с метафизической быстротой стала убывать вслед за песчинками, забирая его силу, мощь, энергию, страсть, истаивая тело.
Я отчетливо помню, как упала последняя. За день до смерти мы почему-то собрались около него все вместе: мама, четверо сыновей, наши жены и его верные ученики. Он был уже не первый день без сознания. И вдруг, именно тогда, когда все сгрудились вокруг, ресницы дрогнули, отец открыл свои все еще светло-синие глаза и внимательно посмотрел на каждого.
Какой это был кроткий, тихий и озаренный внутренним светом взгляд! Будто бы все-все уже улеглось в душе и остался лишь этот нежный свет, предназначенный уже только для него, и коснувшийся нас его успокаивающим, последним усилием. Отец улыбнулся и тихо ушел в свой свет.