пропущу людей в автобус,
сам пешочком пошагаю.
Вы когда-нибудь поймете,
что в житейской
глупой сваре
я, как пуля на излете —
не убью, а лишь ударю.
Чтобы вы,
очнувшись еле,
распознав, что все не так,
ощутили силу в теле
и шагнули за овраг.
В НИЩЕТЕ,
ДОСТУПНОЙ МНЕ...
Став заикой от успехов,
от российских слов и дел,
я во Францию поехал.
А вернее — полетел.
Города, мансарды, бары,
лимузинов яркий лак.
Магазины и базары,
где любой предмет и злак.
Юбки, бантики и броши,
помидоры, сельдерей.
Постаревшие гавроши
у гостиничных дверей.
Рок, симфония и блюзы,
чайки, берег, океан.
И везде, представь,
французы
среди негров и цыган.
Я от этих гугенотов
не привез тебе, жена,
ни помады, ни колготок,
ни бургундского вина.
Ибо милая отчизна,
где по совести я жил,
о валюте с укоризной
изрекла: “Не заслужил...”
Но привез я в тихих звонах,
в нищете, доступной мне,
три стаканчика граненых —
их, как прежде, нет в стране.
С тем подарком сел я в лужу:
ты сказала мне со зла,
что всего ждала от мужа,
а такого не ждала.
Обозвала истуканом
и велела выйти вон...
Выйдя вон еще не пьяным,
я, друзьям моим вдогон,
из французского стакана
пью российский самогон.
ГОРЛИЦА ПЛАЧЕТ...
Горлица плачет:
“Детишки... Детишки...”
Слушаю молча под кроной ветвей,
как непонятной печали излишки
льются из нежного горла у ней.
В мире,
где так неизбежны печали,
где лишь в пустыне
прекрасен рассвет,
нет непонятности чистой в начале,
как при кончине иллюзии нет.
Мы понимаем теперь
постепенно,
через видения — лета теплей,
что под ногами
не мыльная пена,
а бело-розовый ветер полей.
Делаем, кажется,
все для спасенья,
но, не спасенные, снова грешим.
Ждем все прекрасней
от горлицы пенья,
чтоб насладиться до горлышка им.
Шорох листвы,
виноградные кисти,
двое собак, перезвон петухов...
Господи!
Что еще нужно для мысли,
нас отделившей от наших грехов?
Ждем.
Только слабо надежда дымится,
непостижимо туманен рассвет.
Горлица плачет.
Прекрасная птица.
В ней ни хулы,
ни предательства нет.
Для своего дорого сынишки
нет этой птицы верней и святей.
Что ж она плачет:
“Детишки... Детишки...”
Может, ей страшно
за наших детей?
* * *
Когда пора ослепнуть — прозреваем.
В ночной глуши, под панцирями век.
Вот молодость проходит гулевая,
Вот старостью отмечен человек.
Вот кружится дороженька лесная,
Вот дуб стоит, омелою повит.
Шагает лошадь, о цветах не зная,
А пыль, как ландыш,
бьет из-под копыт.
Любая на пути видна преграда!
И понимаешь ты, что не суметь
Остановить цветенья и распада,
Свирепости судьбы не одолеть.
Прекрасная и вечная природа
Во всем являет
смысла торжество.
Зачем же человеку год от года
Страшнее ощущение его?
Зачем душа предчувствует жестоко,
Что в темной человеческой судьбе
Давно перешагнул ты век пророка,
А не дано пророчества тебе.
Зачем же эта ясность золотая,
Лесных цветов
могущественный свет.
И запах камня. И тропа крутая
Туда, где ни цветов, ни света нет.
За радостью, работою и ленью,
За выпивкою, Господи, прости,
Зачем ты посещаешь нас,
прозренье,
Перед началом дальнего пути...
(обратно)
Александр Росляков ПРО ЗОЛОТУЮ РЫБКУ ( СКАЗКА )
ЕЩЕ В ТЕ ДАВНИЕ ГОДА — как пишет Коржаков в своих воспоминаниях — не тех, известных, а других, секретных, проданных им Ельцину за миллион долларов, — в ту, значит, пору, когда Ельцин еще возглавлял московский горком партии, случилось ему как-то на Валдае отдыхать.
Ловил он с лодки-казанки в мутной партноменклатурной воде озера рыбешку — а Коржаков все из куста, где нес охрану, наблюдал. И вдруг выуживает — мать честная! — рыбку не простую, а как есть всю золотую. А Коржаков в своей аппаратуре прибавляет звук — и слышит:
— Не жарь меня, мил человек, в сметане лютой, — золотая рыбка говорит. — А лучше отпусти на волю, все твои желания, вплоть до интимных — досуг, сауна (их Ельцин потом своему юстиц-минситру Ковалеву подарил), — исполню.