В Городне все началось по-церковному торжественно и по-домашнему тепло: и светлый обряд обновления в нарядном храме, и встреча со знакомыми и незнакомыми русскими людьми — священниками, художниками, семинаристами, местными прихожанами, и необычное для меня застолье в просторной горнице отца Алексея. Вдоль стен горницы стояли ряды столов, художники с писателями устроились поближе к дверям, чтобы легче было выйти, перекурить, а напротив по диагонали, в красном углу под иконами разместились вокруг митрополита таллинского Алексия епископы и священники из соседних епархий и храмов. Однако рядом с митрополитом занял место молодой человек в модных очках с тонкой оправой, в дорогом костюме, с внешностью и манерами комсомольского работника брежневской эпохи. В соседней же комнате устроились человек двадцать то ли иподьяконов, то ли семинаристов — помню только, что они были из Троице-Сергиевой Лавры. Вели они себя в меру шумно и весело, в то время как в нашей горнице царили чинное спокойствие и иерархический порядок. Но вскоре после первых возлияний за отца Алексея, за матушку Любу, за реставраторов-художников, за местное начальство и в наших стенах то тут, то там стали возникать очаги непринужденного общения, постепенно размывшие атмосферу первоначального благочестия.
Вот тут-то я и решил, как мне помнится по просьбе Искры и Леши, прочитать одно стихотворение, приличествующее празднику, встал, естественно, со стопкой в руке, и обратился к иерархам, сидевшим в сверкающих золотом облачениях в красном углу:
— Мне было необычно легко и радостно на сегодняшней службе, — сказал я. — Дай Бог здоровья всем, кто замыслил и завершил это святое дело. Я вот вспоминаю мою Калугу. В ней до революции было сорок церквей. Писатель Сергеев-Ценский в романе "Севастопольская страда" описывал, как в Севастополе праздновали во время его обороны в 1855 году какую-то небольшую победу и заметил, что по этому поводу "колокольный звон стоял, как в Калуге, на Пасху". А сейчас, что в моем родном городе? Всего лишь две действующие церкви, остальные либо снесены, либо превращены в склады, в кинотеатры, в спортзалы. Приезжаю на родину, брожу по улицам, смотрю на каменные скелеты, на обесчещенные без крестов купола — и горько до слез... Слава Богу, что на вашей Тверской земле дела обстоят лучше. А стихотворение о моих калужских храмах я написал давно, почти двадцать лет тому назад, в одна тысяча девятьсот шестьдесят пятом году:
Церковь около обкома
приютилась незаконно
словно каменный скелет,
кладка выложена крепко
ладною рукою предка —
простоит немало лет.
Переделали под клуб —
ничего не получилось,
то ли там не веселилось,
то ли был завклубом глуп.
Перестроили под склад —
кто-то вдруг проворовался,
на процессе объяснялся:
"Дети. Трудности. Оклад..."
Выход вроде бы нашли —
сделали спортзал, но было
в зале холодно и сыро,
результаты не росли.
Плюнули и с этих пор
камни выстроились в позу —
атеистам не на пользу,
верующим не в укор.
Только древняя старуха,
глядя на гробницу духа,
шепчет чьи-то имена,
помнит, как сияло злато,
как с причастья шла когда-то
красной девицей она...
ТИШИНА ВО ВРЕМЯ моего чтения стояла полная, я чувствую, как меня слушают, некоторые строки произносил чуть ли не полушепотом, еще внимательнее заставляя гостей вслушиваться в каждое слово. Закончив чтение, я выпил и хотел было сесть, но увидел, как митрополит Алексий поднял бокал с шампанским и пригласил меня жестом подойти к нему. Кто-то из сидевших рядом тут же снова наполнил мою стопку, я пересек горницу и почтительно склонил голову перед митрополитом, который поздравил меня со стихами, сказал какие-то одобрительные слова и даже пригубил, чокнувшись со мной, глоток шампанского.
Но когда я воротился на свое место, то неожиданно для всех сосед митрополита, молодой человек в очках с золотой оправой, с искусно подвитыми в парикмахерской кудрями, встал во весь рост под иконами:
— Я вот послушал стихи поэта и не согласен с ним. Партия и правительство везде заботятся об интересах верующих, все храмы, если даже они и не действуют, охраняются государством. Во всех областях есть люди ответственные за соблюдение норм религиозной жизни... Так что наш поэт плохо знает то, о чем пишет, либо клевещет на советскую действительность...
Кровь бросилась мне в лицо. Я приподнялся было, чтобы ответить прилизанному демагогу, но почувствовал на своих плечах ладони матушки Любы, шептавшей мне на ухо:
— Станислав Юрьевич, дорогой, промолчите, мы так зависим от этого человека. Он у нас в области большой начальник, не отвечайте ему, Бог терпел и нам велел...
А тут еще подоспел отец Алексей:
— Станислав, митрополит спрашивает: напечатаны ли где-нибудь эти стихи? Если напечатаны — подари ему книжку!
Ну как мне было не внять их душевным увещеваниям! Я сел, молча налил себе очередную стопку, с молчаливым презрением прослушал речь своего коллеги — поэта Алексея Маркова, который ни с того ни с сего, видимо, перепугавшись, решил обнародовать свою лояльность властям и заявил, что он не разделяет моих взглядов и что он вообще из "другой команды"...
Словом, покойный Алеша опростоволосился, но это уже не особенно расстроило меня. У выхода в горницу стоял оживленный шум. Я поднял глаза и увидел нескольких молодых бородатых иподьяконов-семинаристов, которые всяческими одобрительными знаками приглашали меня войти в коридор. Я вышел, и они чуть ли не на руках затащили меня в свою компанию, заседавшую в соседней по коридору комнате:
— Станислав Юрьевич, читайте нам стихи!
После каждого стихотворения подвыпившие молодцы в двадцать луженых глоток пели мне "Многая лета", да так, что крыша у дома чуть ли не приподымалась, а в главной горнице вздрагивали иконы, висевшие в Красном углу над головой партийно-советского функционера из города Калинина. Словом, компенсацию за свое унижение я получил многократную: и с семинаристами многажды чокнулся и, когда в доме появился однокашник отца Алексея по учебе уже весьма известный в те годы Александр Мень, я и с ним познакомился и даже по самонадеянности своей ввязался с прославленным проповедником в какие-то богословские споры...
Однако часам к трем ночи гости начали расходиться, хозяева валились с ног от усталости, и до меня дошло, что надо уезжать в Москву. Адреналина в крови было хоть отбавляй, на меня всегда во время предельного возбуждения алкоголь почти не действует, и я, как ни уговаривала нас чета Злобиных переночевать, решил вместе с друзьями-художниками возвращаться в Москву. Мы сели в машину, и она ринулась в сырую ночь, разрезая фарами тьму и освещая дорогу, усыпанную желтыми листьями, плавающими в мокроснежной слякоти...