Юрий МАМЛЕЕВ
СЛЕДСТВИЕ профессионального шлепка ногой было таково: к сожалению, я остался при полном сознании (собственно этого эффекта господин “садист” и добивался), но зато впервые в жизни познал истинно девственную боль...
Когда-то в далеком младенчестве в какой-то мелкой потасовке мне досталось коленкой в пах. Помню мерзкий приступ тошноты, который держался час или чуть больше. Сейчас я плавал в иной тошноте. Качественно иная боль вобрала всего меня в свою плотную безмерно безжалостную пасть. Эта незримая пасть выдавливала меня, мои распухшие мозги, точно я существовал целиком в неком чрезвычайно пластичном хрупком тюбике.
Меня отбросило к стенке с такой стремительностью, что моя макушка впечаталась в настенный старый пыльный ковер с силой слепого тарана.
Вероятно, это двойное ударно-убийственное действие и произвел тот странный медицинский феномен, когда я не то минуту, не то целый час балансировал между бытием и небытием, умудрившись не соскользнуть ни в какую из этих пропастей.
Причем уши мои или то, что подразумевается под слухом, находились вне корчащегося тела, хватающего верхушками легких какие-то микродозы воздуха. Безусловно, я слышал человеческие голоса. Единственное, не понимая значения слов, предложений, интонаций.
— Ишь, как захорошел, пидер! Совсем не подохнет, а?
— Мальчик, я профессионал. Я знаю подход к скотине. Интеллигент, заметь, самая живучая скотина. Отец Сталин сей чудесный факт знал в совершенстве. И всегда умилялся их живучести. Порченный народ — он всегда живуч, как таракан. Этот тараканий народ, мальчик, форменный патологический мазохист. Он обожает унижение. Мальчик, сделай милость, унизь моего оппонента действием.
Возвратиться к самому себе, к своему похеренному мужскому “я” помог внешний раздражитель. Раздражитель, с градусами не обжигающего желудочного сока, а скорее, подогретого чая. Буквально на меня, страдающего, но исключительно живучего интеллигента, азартно справлял малую нужду коренастый пришелец, реагирующий на псевдоним “мальчик”.
Таким тривиальным зэковским манером меня унижали. Потакая, так сказать, моим высоколобным “порченным” воззрениям-привычкам.
Главным объектом унижения, разумеется, было лицо оппонента. Вовремя среагировать я не сумел. Впрочем, и не успел бы, ворочаясь на правом боку, завернувшись в жалкое подобие человеческого эмбриона, с болезненно сплюснутыми веками, с руками, пропущенными в низ живота, поближе к отшибленным беззащитным ядрам, запоздало оберегая их смяточную порушенную природу.
Моча “рефлексирующего мальчика” оказалась на диво ядовитой. Так как добросовестно зашторенные глаза защипало, заломило.
Принял приличную дозу чужеродной влаги и нос, который тут же неудержимо засвербило, шибая прямо в мозги мерзопакостным ароматом.
Слепо двигая орошенной головой, я уткнулся в подушку и тотчас же попытался укрыться ее родной слежало-пуховой броней... Мое естественное брезгливое движение не осталось без внимания:
— Вован! Попытка к бегству больно карается... В очко стакан вобью! Умри на момент!
Дрожа и омерзительно ворочаясь под душистым “душем” “мальчика”, воображая себя контуженным выползнем-слизняком, я между тем ощупью подбирался к одной очевидной простейшей мысли, что, в сущности, умереть не страшно! В эту ночь я позволил над собою, над своей человеческой сутью, производить все возможные нечеловеческие опыты... И между тем я все еще живой! Все еще рассуждающий и комментирующий действия человекоподобных существ, которые, вероятно, давно относят себя к некой надчеловеческой расе, которой отныне все позволено...
Я, слизняк, свыкся с мыслью, что эти братцы — и есть посланники той непостижимой разумом сущности, которая зовется смерть... Разве эти ничтожества могут претендовать на звание посланник вечности?!
Безусловный животный инстинкт — жить — не пропал, не растворился под прессом боли и прочих уничижающих упражнений.
Пропало иное — страх мгновенного несуществования сейчас, здесь, сию секунду. Страх перед мигом небытия исчез с такой странной неуловимостью, точно единственный трусливый свидетель.
Я НАКОНЕЦ понял, каким могущественным преимуществом я наделен... В сущности, преимущество мое перед этими ночными непрошеными тварями — одно. Но зато какое!
Этим существам, по привычке обряженным в человеческие оболочки, — им, вечным смертникам, никогда не постичь, что такое есть русская интеллигентская недотепистая суть — само существо русской простодушной души бессребреницы...
Не случись этой аллегорической ночи, я бы не решился тревожить втуне столь неповседневные понятия, предполагающие некоторую литературную высокопарность, возможно, неуместную пафосность...
Ничего подобного! Все к месту. Все ко времени.
Преимущество мое в одном: в абсолютной свободе собою.
В моем личном подчинении находился мой разум.
Моя внешне поверженная человеческая сущность, которая зовется душою, пока еще (слава Богу) довлела над моими эмоциями, над мозгами. Сердце и голова были в моем распоряжении.
Эта невообразимая позорная ночь станет моим звездным часом.
Эта нечеловеческая ночь вернет мне самого меня!
Возвратит мне — меня...
Меня, привыкшего прикидываться околопослушным столичным обывателем. Обывателем, давно растерявшим почти все свои более или менее приглядные черты русского интеллигента.
Интеллигента в третьем поколении.
Интеллигента, прежде всего по мироощущению, мировосприятию, по способу существования...
Интеллигента, служащего нынче не за идею, но добывающего приличные наличные “престижной” службой в элитарном частном банке с характерным новомодным прозвищем “Русская бездна”...
Я, нынешний интеллигент, с элитарным образованием и обширными элитарными познаниями в элитарной области...
Я, примерный рядовой служака, в качестве охранника-оператора отбывающего (сутки — два дня отсыпа) смену внутри основного подземного бункера — хранилища частных сокровищ: валюты, драгоценностей, слитков золота, ценных бумаг.
Я — добровольный сторож невидимых мною, а впрочем, и невиданных сказочных частных сокровищ, неизвестно откуда взявшихся, — из ничего...
Разумеется, вещественные эквиваленты этих сокровищ всем, и мне в том числе, доподлинно известны и знакомы: недра, земля, строение, людские ресурсы — мозги и руки — при недавней советской власти как бы ничьи, как бы государственные, как бы всеобщие — принадлежащие всему тихо одураченному, тихо спивающемуся, тихо деградирующему народонаселению, мыкающемуся и скверно оседлому (за исключением малой, в основном околичной русскоязычной части) на необъятных, неохватных цивилизаторским чужезападным завидующим оком имперских русских просторах.
Я вроде добросовестного, профессионально натасканного пса сторожу экспроприированное имперское добришко.