— И так помру, и сяк помру, — он отвергал нравоученья Луки, — Там Бога нет, — он указывал пальцем в небо, — а здесь зато есть. Ты для меня Бог, и Лом для меня Бог, и Леший Бог. Если укры меня ранят, вы меня на себе потащите. Если я к вам голодный приду, накормите. Вы мои боги.
— Какой же ты, Чиж, человек поперечный. Ты слушай, чего умные люди говорят и наматывай. У нас в селе посреди улицы крест стоял, большущий, из лиственницы, еще старики поставили. Были большие пожары, из леса хвосты огня по небу летели и падали на избы. Село загорелось, один дом за одниим. Страсть. Огонь шел с гулом, не подойти, все сметал. Дошел до креста и встал. Стих. По одну сторону креста головешки дымятся, по другую цельные дома стоят. Их святой крест отстоял.
— Совпадение, — упорствовал Чиж, — Мало ли чего не бывает.
— Ты маловер, маловером умрешь. Слушай дальше. За Луганском казачки блок-пост держали. Все, как положено, зарылись, ежи поставили, блоки бетонные навалили. Украм не сунуться. Ночь, на посту один казачок стоял, который обет дал, если с войны вернется, уйдет в монахи. Вдруг видит, засветилось, как облако. Он автомат взвел. А облако подошло, и из него Богородица вышла. Говорит: "Буди своих, и уходите. А то через полчаса поздно будет"! Казак своих разбудил и увел в овраг. Только ушли, укры из "градов" по блокпосту вдарили. Раз, другой, третий. Бетон расплавился. А били впустую. Нет никого. Богородица того казачка спасла, чтобы он обет сдержал.
— Казачки что хошь тебе набрешут. У них языки без привязи, — упрямствовал Чиж.
— Тьфу тебе! — рассердился Лука и отвернулся от маловера.
Слабо застучало. Появился товарный состав. Тепловоз тянул вагоны, груженные углем. Въехал на мост, который изумленно вздохнул, гулко застучал, зазвенел множеством стальных струн, каждая на свой лад, и когда последний вагон покинул мост, вслед ему прозвучало прощальное рыдание.
Кириллу казались драгоценными минуты, которыми исчислялась его жизнь, прохождение по мосту состава, затихающий в металлических фермах звон. Драгоценными были лица ополченцев, озаренные предвечерним солнцем, родные, понятные, среди этих донских степей, синей реки, остроносой лодки, от которой по воде тянулись голубые разводы. И хотелось продлить, задержать эти минуты, как в куске янтаря задерживается и останавливается время.
— Что-то я не пойму, мужики. Мы тут воюем, воюем, не за себя, за Россию воюем, а где она, Россия? Смотрит, как нас укры "градами" посыпают? Стукнуть по столу: "Конец! Признаем Новороссию, как признали Абхазию"! И танки сюда, артиллерию, личный состав! А то тянем резину, людей напрасно теряем. Если б Россия откликнулась, мы бы сейчас в Киеве картошку чистили! — ополченец с позывным "Клык" недовольно качал головой, на которую была нахлобучена старая фетровая шляпа. — Не пойму, мужики, Россию.
— Ты, слышь, за Россию не думай, — степенно и рассудительно возражал ему ополченец Тертый. — Она тебе не Абхазия. Знает, что делает. Она, слышь, тебя не оставит. Наш Президент к энтому, ихнему американскому чумазику подходит и показывает съемку, где русская ракета муху за тысячу километров сбивает. "Вот, говорит, какая у нас умная ракета-мухобойка. Она, слышь, тебя, чумазика, где хошь найдет, в форточку влетит и в лоб втемяшет. Оставь, слышь, Новороссию". Такие дела.
— Тертый, откуда ты знаешь, что наш Президент ихнему говорил? Ты был там? — раздражался Клык, сбивая на затылок шляпу.
— Мне брат говорил. Он в Москве в МВД работает. Такие дела, — невозмутимо отвечал Тертый.
Еще один состав с другой стороны въезжал на мост. Он был собран из платформ и вагонов. Вагоны были полны металлолома, а на платформах, крытые брезентом, стояли тяжеловесные бруски, и виднелись автоматчики. Состав замыкал одинокий пассажирский вагон с мутными окнами, за которыми размыто белели лица. Мост прорыдал вслед вагону, словно прощался с ним навсегда.
Кирилл срезал с клубня затейливый завиток, бережно откладывал на траву белую картофелину. Думал, что все они явились в эту донецкую степь, чтобы воевать за русское дело. И ему дано изведать это возвышенное чувство, жертвенную любовь, готовность погибнуть за Родину. Как погибало до него множество безвестных героев. Он приобщен к их святому сонму.
— Вот ты, Тертый, про брата рассказываешь, который в Москве живет, — ополченец Плаха хмурил побелевшие на солнце брови, щурил синие невеселые глаза, — А у меня брат в Житомире. Не хохол, а русский. Вместе росли, вместе в школу ходили. Почти в один год женились. На поминках матери рядом сидели. Я ему звоню: "Коля, ну чего ваши хохлы с ума посходили. Нас бомбят, города разрушают, детей убивают. Откуда у них эта злость?" А он на меня матом. "Ты, говорит, москаль проклятый! Кровопийца! Ты нашу Украину кровью залил! Чтоб ты подавился крымским яблоком!" "Коля, говорю, в тебя черт вселился. Ты же русский!" " Украинец я, а не русский! А тебя знать не хочу!" "Что же, говорю, стрелять в меня будешь, если встретимся? Гранату кинешь?" "Кину! Чтобы мозги твои москальские полетели. Не звони больше!" Это ж надо подумать! — Плаха кусал травинку, глядя на реку печальными синими глазами.