Выбрать главу

Он уже согласен со своим "двойным подпольем". Его уже ничего не способно всколыхнуть. И в таком настроении возникают почти печеринские строки:

Прости мне, родная страна,

за то, что ты так ненавистна.

Прости мне, родная чужбина,

за то, что прикушен язык.

Покуда подлы времена,

я твой поперечник, отчизна.

И все же — прости, если мимо

пройду, приподняв воротник.

Это по-своему манифест неучастия, манифест отчуждения, собственной чужести всему народу. Не Брежнев же олицетворял Отчизну? Это поэзия прикушенного языка, когда ты ни за красных и ни за белых, ни за кого, ибо тебе ненавистны не комиссары и не диссиденты, а сама Отчизна, не разбираясь, кто там Брежнев, а кто Солженицын. И сам Олег Чухонцев прекрасно понимает, что он не с партократами или придворными лакеями: борется, а эгоистично отступает от Родины. "Раньше выбор был более прям. Либо совершить поступок, либо отступиться от себя. Либо сидеть в президиуме, либо на нарах. Я не хотел ни того, ни другого". И в результате какое-то отчуждение от своего же народа: "и казалось, народ только часа и ждет, чтобы чохом отправиться в ад", и уже неприязненна "азиатская наша свобода". Становится неприязненно любое ощущение чуждой тебе имперскости:

О родная страна, твоя слава темна!

Дай хоть слово сказать человечье.

Видит Бог, до сих пор твой имперский позор

у варшавских предместий смердит.

...........................

Что от бранных щедрот до потомства дойдет?

Неужели один только Стыд?

Отрекаясь от родного "хмурого неба", остается уповать лишь на что-то высшее, что-то иное:

Не к этой свободе тянусь,

с годами люблю все сильнее

не родину эту, не Русь,

не хмурое небо над нею, -

и это, конечно! — но взгляд,

бросая на наши равнины,

взыскуешь невидимый град

из этой духовной чужбины...

Одно стихотворение "Репетиция парада" 1968 года, второе — "Абаканский бестиарий" 1992 года, разница в 20 с лишним лет, но ощущение своей чуждости, своего неучастия во всем остается:

и пока из созвездия Псов на решительный слет

Homo monstrum летит, и расплавленный вар под стопою

вместе с призраком ржавым в азиатские степи плывет,

все путем, говорят со столба,твоя гибель с тобою.

Все путем, господа и товарищи! В СССР

если где-то стоят на своем, то стоят до упора.

Потому нет кровавее этих румяных химер,

ибо где исполнитель, где жертвы — не знает Аврора.

Может быть, есть правота в том, что нелепо, подобно диссидентам, бороться с властями, ибо они — часть нас самих, вышли из нас, но и в этом случае все равно есть два выхода: бороться за душу каждого из соплеменников, или же отвернуться ото всех сразу, ибо "поразительно, как в русском человеке все намешано — профессиональное убийство и гуманизм". И поэтому Олег Чухонцев не верит ни в какие перемены, "нельзя же очеловечить людоеда". Он с иронией смотрел на искренних романтиков, желающих вновь все переделать, он видит их "историческую близорукость".

Скорее, его уже вполне устраивал сам режим, позволивший ему занять позицию неприятия всего и неучастия во всем. Он уже "готов был согласиться с Чаадаевым, считавшим, что деспотизм способствует расцвету искусств, поскольку стимулирует личность на противостояние вызову".

Я не из этой страны, а из этого века,

как сказал мне в Париже старый зэк Сеземан.

Он сам себя ощущает Чаадаевым, пробует даже писать от его имени, и как писать — не только о себе, но и о народе:

Да что я, не в своем рассудке:

Гляжу в упор — и злость берет:

ползет, как фарш из мясорубки,

по тесной улице народ.

Влачит свое долготерпенье

к иным каким-то временам.