Выбрать главу

А тут мы, после бессонной ночи на Комсомольском, небритые, в измятых куртках, в изношенных кроссовках, с отчаянием в глазах... Нет, мы не туда попали, здесь нас не поймут... Отец Александр Киселев, духовник власовской армии, благообразный, аскетического обличья старик с белой бородой, вышел на наш стук в коридор.

— Тише, тише, чада, матушка спит...

Мы отошли в конец коридора к громадному окну, из которого как на ладони виднелись собор Василия Блаженного, Спасская башня, брусчатка Васильевского спуска... Слушая наши негодующие и сбивчивые речи, отец Александр молчал, теребил бороду, опускал глаза. На прощанье сказал:

— Оставьте надежду на Запад. Он не поймет вас и ничем вам, русским патриотам, не поможет. Храни вас Господь! — и осенил нас крестным знамением.

Из дневника (осень 1991)

“Если хорошо подумать — можно все-таки догадаться, почему так называемый цивилизованный мир не любит Россию и боится ее. Нелюбовь родилась задолго до русского коммунизма. Она была при Иване Грозном и при Петре Великом, при Александре I и при Николае II...

Страх перед военной и материальной мощью? Да, но это не все. Мы терпим поражения то в Крымской войне, то в Японской, то в перестройке. Мощь проходит, а неприязнь остается. Мистический ужас перед географическим беспределом? Неприятие чуждого Западу Православия? Да, все это так... Но главная причина в чем-то другом...

Бродил я летом по калужскому базару и разгадывал эту загадку. И вдруг полуспившийся мужичок с ликом кирпичного цвета, небритый, в засаленной куртяшке помог мне додумать мои мысли... Он стоял в окружении нескольких помятых жизнью пожилых друзей, они торговали гвоздями, гайками и болтами и ждали, когда откроется палатка, чтобы сдать рюкзак стеклотары, и он, чтобы повеселить душу, играл на аккордеоне... Каждый из компании — поговори с ним — личность, философ, характер — а перед музыкой все люди соборны. Я прислушался... Сначала мой земляк сыграл "Синенький скромный платочек", потом отступил лет на девяносто и довольно сносно и с чувством исполнил вальс "На сопках Маньчжурии", а заодно и какой-то жестокий романс начала века выплеснул в зябкое мартовское утро, а потом вдруг перешагнул на столетие с лишним назад и, самозабвенно растягивая меха, выдохнул из бессмертного ямщицкого репертуара: "Вот мчится тройка почтовая..."

Вот тебе и калужский бомж, в душе которого живут несколько веков культуры и музыки... Видел я в Америке внешне похожих на этого мужика бомжей — почти все дебилы и все неграмотные. Да, с точки зрения Запада, мы народ нецивилизованный, но я это понятие перевожу, как народ "сложный", "природный", "неупрощенный" и не желающий упрощаться ни за какие коврижки... За это нас и не любят, наша сложность — вечный укор их уступкам перед жизнью. Сложностью можно только гордиться. В первых числах августа я был на перенесении мощей Серафима Саровского в Дивеевском монастыре. Слезы подступали к горлу, когда глядел на море народа, пришедшего со всей России к своему заступнику. Это были в основном бедные русские люди с землистыми лицами от усталости, от дальнего пути, от недосыпа, плохо одетые, измученные всей многотрудной жизнью. Но как начинали светиться внутренним светом веры их лица, когда они приближались к раке с мощами Святого, когда падали на колени и целовали крышку раки.

А на том же калужском рынке стоит женщина, бедно одетая, продает петуха — наглым, крупным, с большим алым гребнем и грязным, но могучим хвостом, держит его, как ребенка, на руках и говорит соседке: "Петька у меня хороший, молоденький, девять месяцев ему. В хорошие руки отдать надо. А то утром пришли корейцы, стали торговать Петьку на зарез, а я не отдала... На зарез Петьку моего!.." И поцеловала петуха в гребешок...

Ну разве с таким народом западный рынок построишь? Что делать, если он не желает и не может упроститься, вопреки бесчеловечной воле мировой истории!”

К ОСЕНИ 1991 ГОДА давление на очаги патриотического сопротивления достигло предела. Опричники и особисты демократии отслеживали каждый наш шаг, разглядывали в лупу каждую статью, каждое стихотворение, публичное выступление, включали все механизмы своей пропагандистской машины, чтобы подавить, обескровить, измотать...

Борьба эта, впрочем, длилась всегда, но особенно бесчестные формы она приняла после августа. Но довести до отчаянья им меня не удавалось, поскольку каждый раз, доходя до предела усталости, я уезжал на пару недель в беломорскую или североуральскую тайгу на охоту и на рыбалку, а возвращался похудевший, надышавшийся таежным воздухом, облученный незакатным северным солнцем, как будто заново рожденный для борьбы. Что они могут сделать со мной, эти изможденные от злости демократические крысенята, сидящие в кабинетах, в телестудиях, в приемных своих крестных отцов, когда меня сама мать — сыра-земля насыщает здоровьем?!