Абсолютно уверенный в вашем пожизненном страхе, журналист любопытствует лишь о пикантной частности: когда именно вы сильнее-то всего дрожали, отчаянней всего трепыхались в лапах социализма? Другой на вашем месте дал бы отповедь демократскому нахрапу, сказал бы, что да, порой приходилось и страшно, когда, например, немец стоял под Москвой, да и позже на фронте (если вы были там, а не в Ташкенте), но ведь сколько было и хорошего, и радостного: разгром фашизма, возвращение домой, интересная учеба у таких больших мастеров, как М.Тарханов, Г.Рошаль, потом — любимая работа, роли чуть ли не в 150 фильмах, звание заслуженного артиста, затем народного, премии, ордена, квартиры, наконец, счастливая семейная жизнь, дети, четверо внуков...
Да, вы могли бы так ответить, но вы прекрасно знаете, что все это ничуть не интересует ни журналиста, ни приславшую его газету. Вы понимаете, кто ваш собеседник и чего именно ждут от вас в газете. И вы приспосабливаетесь, подлаживаетесь к ним, вы говорите именно то, что им надо: “Самый страшный момент? Арест отчима...” В яблочко! Это же их главная драгоценность, золотой фонд, цимис мит компот!..
Однако же рассказ об аресте отчима получился несколько странный, что можно объяснить, пожалуй, тем самым перетряхом в голове, о коем упоминалось. Читаю и глазам не верю: “Ко мне в Москву приехал из Киева дядька, потому что нужно было подтвердить его членство в партии с 1916 года. Абсурд какой-то!” — негодуете вы. Это почему же абсурд? Ведь не затем приехал киевский дядька, чтобы торговать бузиной из вашего огорода, которого у вас нет. Он явился с целью подтвердить свой партийный стаж, который ему дорог. Видимо, он утратил соответствующие документы, а дело давнее. В таких случаях всегда и везде обращаются за подтверждением к свидетелям, коим в данном случае был, надо полагать, ваш отчим. Но дальше действительно начинается абсурд, которого вы не видите. Отчим жил в Ленинграде, и непонятно, почему киевский дядька нагрянул к вам в Москву, а не к нему в Ленинград. Дальше еще абсурднее — появляется “жена отчима”. Что это такое? Ваша матушка или другая женщина? Надо же объяснять! Эта “жена отчима” говорит вам по телефону что-то довольно невнятное, из чего вы заключаете, что отчим арестован, и тут — “со мной была истерика”. С молодым здоровым малым... Ну, такого подарка газета от вас, пожалуй, и не ожидала...
Впрочем, дело не в этом. Я лично смертельный страх впервые пережил в декабре 1942 года под внезапным артналетом в Мосальске, где тогда стояла наша часть. Это был страх за себя... И вот прошло много-много лет. Теперь я в страхе каждый день. И уже не только за себя, но и за всех родных и близких, “за самую милую, за горькую землю, где я родился”, за ее будущее и, конечно, за ее прошлое, которое искажают, чернят, обливают ложью. И вы, артист Глузский, принимаете в этом посильное участие.
Вы, например, говорите на потребу газете об образе Калмыкова в фильме “Тихий Дон”: “Я поражаюсь, как это моего есаула выпустили на экран в 1958 году. Помните, что он говорит красным? “Вы не партия. Вы — банда гнусных подонков. Кто вами руководит? Немецкий генеральный штаб! Ваш Ленин — каторжник, который предал Россию за миллион немецких марок!” Да, примерно, так говорит Калмыков. Ничего не скажешь, крутенько. И ведь вы это сейчас повторяете вроде как истинную правду? Тогда чего ж дали ее в усеченном виде? Калмыков — шпарьте уж до конца! — ведь вот что еще изрыгал: “Большевики... х-х-ха! Ублюдки! Вашу партию, сброд этот, покупают, как блядей. Хамы! Хамы!.. продали Родину!.. Я бы всех вас на одной перекладине. О-о-о-о! Время придет!..”
ПРИШЛО ВРЕМЯ... Бешеные есаулы, захватившие Кремль, ежегодно истребляют по миллиону, десятки миллионов морят голодом, пускают по миру... А вы, маэстро, помогаете им своим словом, когда хотите внушить, в первую очередь молодежи, что появление на экране вашего Калмыкова в 1958 году было каким-то невероятным чудом. С этой целью вы умалчиваете о том, что ведь роман Шолохова, по которому поставлен герасимовский фильм, вышел еще в 1940 году, а его вторая книга, где этот эпизод, — аж за тридцать лет до фильма. Вот когда появился Калмыков с его проклятьями Ленину и большевикам. С тех пор великий роман издавался миллионными тиражами, обошел весь белый свет. И никто глотку есаулу не заткнул, ибо понимали: это же литературный герой, он может говорить что угодно, в том числе и бешено брехать, как в этом случае. Хотя попытки вообще запретить роман или объявить его белогвардейским — известны. Но Сталин тогда сказал: “Знаменитый писатель нашего времени Шолохов...” И, между прочим, есть основания думать, что в числе обличителей романа был как раз тот печальник русского народа, который вас воспитывал в отрочестве. Поэтому, возможно, вы до сих пор и боитесь назвать его имя. У них ведь это было так же просто, как вам метнуть словцо о “миллионах жертв сталинского террора”: сегодня Ося читал на кухне безумно-гневные стихи о “тонкошеих вождях”, а завтра Ося сочинял пламенную “Оду Сталину”.