Тогда же с Баклановым и группой военных, в частности, с главкомом флота, начальником Генерального штаба, мы полетели на Новую Землю. В связи с закрытием атомного полигона в Семипалатинске ставился вопрос о возобновлении ядерных испытаний на Новой Земле. И туда отправилась комиссия, чтобы на месте рассмотреть возможности этого полигона.
Никогда не забуду, как мы с Баклановым сначала стояли около изысканного перехватчика, МиГа (там, на этом полигоне, базировался полк перехватчиков, которые, видимо, должны были вылетать навстречу армаде американских Б-52, идущих через полюс с грузом крылатых ракет). И Олег Дмитриевич касался тонкого, как бритва, крыла. Восхищался формами, которые были созданы конструкторами и соперничали своим красотой и совершенством с самой природой.
А ещё мы стояли на берегу океана, смотрели на эту серую, стальную бурную стихию. На волнах плескалась, плыла какая-то старая доска. И мы фантазировали, что эта доска — остаток великого корабля, который был разрушен в пучине. Ещё мне казалось, что эта доска — скрижаль, где записаны тайные строки, определяющие всю нашу судьбу, в том числе и крушение нашей родины.
Когда эта доска причалила к берегу, я оттолкнул её, метафизически желая спасти страну от смертного приговора. А ветер, волны опять прибили её к берегу.
Когда мы с Баклановым возвращались из этих поездок, я чувствовал — что-то назревает. Но не могу сказать, что я чувствовал заговор, что чувствовал какую-то сеть, которая была наброшена на страну.
Бакланов сажал меня в свою машину, брал радиотелефон и сразу же начинал переговоры. Он разговаривал с Болдиным, с Крючковым, с Павловым, он звонил Пуго. И по этим отрывочным разговорам, в которых Бакланов в чём-то хотел убедиться, что-то контролировал, я ощущал, что сложилась комбинация усилий, комбинация людей, крайне встревоженных ситуацией в стране. Потом я узнал, что все эти люди были членами ГКЧП.
Особенно мне жаль Пуго Бориса Карловича, с которым меня познакомил Бакланов на аэродроме, когда мы вышли из самолёта. Я помню его широкое доброе лицо и большую тёплую ладонь, которая потом сжимала пистолет. Из которого он застрелил себя и свою жену.
Девятнадцатого августа я был у себя на даче под Истрой, в Алёхново, где были писательские садовые участки. Там и у меня был деревянный домик, маленький — в 6 соток — участок. Утром меня разбудил взволнованный сосед. В крайнем возбуждении он сказал: "Ты слышал? Танки в Москве. Горбачёва сместили, наконец-то".
Я был крайне обрадован. Сразу же сел в машину, уехал в Москву и отправился прямиком в свою редакцию, которая находилась на Цветном бульваре в здании "Литературной газеты". Все мои коллеги уже были на месте. На стене висел оцинкованный металлический лист, который в ту пору использовала типография, чтобы печатать материалы. На этом листе было моё интервью, которое я взял у Леонида Шебаршина — тогда шефа внешней разведки и первого зама Крючкова. Это была последняя публикация перед ГКЧП, которую сделала газета "День".
Известие о ГКЧП застало врасплох всю служивую Москву. Никто знать не знал, что готовится это выступление, все были крайне смущены, находились в смятении. Смущал сам характер этого события: отсутствие интернированных, работа всех систем связи. Работали все телефоны: городские, внутренние, закрытые. Работали в прежнем режиме радио, телевидение, время от времени машинально повторяя кургузый текст манифеста ГКЧП.
Крупные чиновники знали мою близость к гэкэчепистам: и к Министерству обороны, и к Бакланову, и к Крючкову, который, как мне говорили, внимательно читал мою статью "Трагедия централизма", подчёркивая разными фломастерами в тех или иных местах. И что было странно — партийное номенклатурное чиновничество не нашло ничего лучше, как обратиться ко мне, чтобы получить информацию о ГКЧП. Помню, ко мне в редакцию позвонил Николай Иванович Шляга, тогдашний глава политуправления армии, вторая после министра обороны фигура, который должен был бы получать всю информацию от своего шефа Язова. Но такой информации не было. И Шляга звонил мне, чтобы узнать подробности о ГКЧП и, может быть, даже получить от меня некоторые директивы. Видит Бог, я не приказал Шляге выдвигаться со взводом мотоциклистов на передовую, а просто сообщил то, что знал сам.
Вечером того же дня ко мне домой явился Владимир Николаевич Севрук, могущественный деятель ЦК, хозяин идеологии. К тому времени он был уже слегка потеснён, может быть, даже в опале за свои радикально-советские взгляды. Мы иногда с ним встречались, но на этот раз он пришёл ко мне прямо в дом, без предупреждения: позвонил в дверь и вошёл. Жил я тогда на Пушкинской площади, а он работал в "Известиях" напротив, через улицу. Он был в элегантном сером костюме, находился в прекрасной форме, воодушевлённый, и сказал: "Если партии потребуется моё присутствие, я в вашем распоряжении". И это он говорил мне, человеку, который никогда не был в партии, так, как если бы я был секретарём ЦК! Он тоже предполагал, что я вхожу в состав той группировки. О, великие иллюзии, о, некомпетентность наших политиков, о, заблуждения, которые они питают по сей день не только по отношению к моей персоне, но и по отношению к устройству страны.