Ведь Леонов в 30-е годы работал так, как никогда потом. В 20-е у него был практически вертикальный взлёт: горсть гениальных рассказов, несколько великолепных повестей — тоже, кстати, едва прочитанных, многообещающие, хотя ещё сыроватые "Барсуки", потом "Вор" и следом, уже с перехлёстом куда-то в стратосферу, "Соть", менее удачный, но с блистательными кусками "Скутаревский" и — вершина! — "Дорога на Океан".
Сталин все романы Леонова 30-х годов читал и прекрасно осознавал, как всё это масштабно выглядит на фоне иных поделок. Масштаб он ценил. На леоновские заковыки внимания не обращал, мог элементарно просто не заметить, что у Леонова все большевики бесплодны — у них детей нет! Или что в "Соти" — на великой стройке — первой жертвой был маленький ребёнок, девочка. Платонову, правда, Сталин таких шуток не простил. Но Платонов наглядно юродствовал. А Леонов — он таким серьёзным казался, таким убедительным, таким суровым, таким тяжёлым. Соразмерным эпохе и задачам. А мрачный его, без улыбки, юмор — у Сталина был такой же мрачный, без улыбки, юмор.
Рискну сказать так: в Леонове была некая даже не бесчеловечность, а внечеловечность. С самого начала. Сталин, опять же не отдавая себе в этом отчёт, на уровне сугубо интуитивном, искал себе оправдания в мире дохристианском. Леонов во многом, конечно, оттуда. По Леонову — Христос пришёл, но не справился. Сталин в такие подробности не вдавался, но что-то чувствовать мог.
Сталин жил в мире слащавых славословий просто за неимением другого. Он предпочёл бы, наверное, что-то из мира ацтеков, инков — или то, что нам Мэл Гибсон изобразил в картине "Апокалипсис". У Леонова описание сталинской Москвы 30-х годов тоже всё время норовит превратиться из булгаковского театра и цирка в умопомрачающий гигантизм.
Сталин не хотел, чтоб было смешно. Он хотел, чтоб было огромно и страшно. Чтоб всё было больше человека, больше человеческого. Вот как у Леонова.
Владимир ВИННИКОВ. В своей биографии Леонида Леонова вы сделали весьма ощутимый акцент на его мизантропии, но показав, что это вовсе не проявление неприятия писателем рода людского, а следствие любви его к неким высшим источникам нашего бытия: Богу ли, Природе ли? — про которые люди часто забывают и с которыми себя в должной мере не соотносят. Так ли это? Насколько понятна, приемлема и близка вам подобная позиция в жизни и творчестве?
Захар ПРИЛЕПИН. Мне подобная позиция не близка — просто по-человечески, вне того, что мой скромный дар и огромный дар Леонова несопоставимы, — я нахожу, что мы с ним абсолютно разные. Я люблю детей, такой почти женской любовью, я немного сентиментален, я люблю свою женщину, я не буду стесняться об этом говорить, я душевно открыт в куда большей степени, чем большинство моих коллег по ремеслу, я не очень люблю — в своей писательской работе — все эти леоновские "заковыки", хотя, собственно, тоже умею их делать и в "Чёрной обезьяне" это показал. Роман этот сравнивали, прости господи, с Пелевиным — но это лишь потому, что люди ни черта не читают. Роман этот весь из Леонова вырос.
Но в моём мире Христос справился, Христос защитит, мир прекрасен, и всё вкруг меня ликует от счастья. А у Леонова в первых же, архангельского периода, стихах, достаточно плохих, и в первых же — сразу невозможно хороших — рассказах была одна тема: человек — ошибка, человек у Бога не получился.
При всём том, что сам Леонов был — что твой купеческий Леонардо: всё умел делать руками, рисовал, лепил, сад создал необычайный, физически был очень силён — и вот в столь восхитительно созданном образце был такой мрачный и ровный надрыв. По сути, есенинская, периода "Москвы кабацкой", печаль о надорванном русском человеке или неприязнь Горького к крестьянству — всё это сущая ерунда на фоне того, как Леонов относился к людям. Леонов людей считал глиной никчёмной.
Кактусы свои он ценил несколько больше, он в них не сомневался. Он хотел видеть перед собой чуть более укоренённые во времени и более последовательные образцы.
Хотя людей жалел, конечно, как их не жалеть? Таких ломких…