А мимо нашего дома они в течение почти двух недель брели, еще оставаясь живыми. Многие были просто в гимнастерках, а то и нательных рубашках, кое-кто даже босиком, хотя под ногами хлюпало уже снежное месиво. Конвоиры их беспощадно избивали палками, стреляли ослабевших в затылок — они падали прямо у крыльца нашего дома, и я видел, как растекается по дороге кровь, покрытая мелкими косточками. Это была наука ненависти, которую уже ничто не могло потом заменить. И я решил тогда про себя стать военным, разобраться, кто они такие, эти люди-нелюди немцы, познать, как сказал бы после словами поэта, "земли чужой язык и нравы".
Прошли годы — и сбылись все мои детские мечты из 1941-го: получил военное образование, служил на командных должностях при зенитно-артиллерийских и ракетных комплексах, был военным корреспондентом, окончил факультет журналистики МГУ, всерьез занялся немецким языком, военной историей и... Германией: множество раз по делам службы был в командировках, в том числе длительных, в обеих ее частях. Последнее обстоятельство и привело к тому, что та "танковая история" имела свое продолжение.
ОДНАЖДЫ Я ОКАЗАЛСЯ в командировке на Международном кинофестивале в Карловых Варах, где на коктейле в отеле "Империал" случайно познакомился с немцем, который как-то не вписывался в суетливую киношную публику. Выглядел он импозантно: благородная шапка седых волос, напоминающая парики XVIII века, нос "с орлинкой" и острый, чуть насмешливый прищур серых внимательных глаз. Правильное лицо почти без морщин — та самая "моложавость", что чаще всего как раз и выдает возраст.
— Знаете, я коммерсант. Небольшая фабрика женских кофточек,— улыбнулся он.— Бюргермайстер Карлсбада (он так и сказал) — мой хороший приятель. Часто сюда приезжаю, так сказать, в родные края. Купил здесь неподалеку охотничий домик. А сам живу в Мюнхене.
— Судетский немец?
— О-о да! И никак не могу избавиться от ностальгии (у него часто потом будет проскакивать в речи это забавное протяжное "о-о"...).
Узнав, что я русский, заметно оживился и предложил посидеть за столиком в боковом зальчике. По пути туда мы познакомились: "Фридрих Шрёдер". Уютно усроились в уголке, и по его неуловимому жесту официанты стали таскать нам напитки, какие-то симпатичные закусочки. После второй или третьей уже были "на ты": "Ва-алентин"—"Фридрих"... Для поддержания разговора я упомянул, что не раз бывал в Мюнхене, был и в "Бюргербройкеллере" и даже на радиостанции "Свобода" — знакомился, как они нас там "поливают".
— А, у "этих",— поморщился Фридрих.— Знаешь, мы, немцы, не любим предателей.
В этом-то он чертовски прав: перед тем, как сдать партизанам наш город в 42-м, оккупанты собрали в комендатуре полицаев (их, слава Богу, было у нас немного) и всех расстреляли. Одного из них, мужа злой соседской старухи по кличке "Гитлер", я сам видел — он весь был исколот штыками. А вслух сказал:
— Так ли? Ведь держите же у себя эту "Свободу".
— Не мы...— пожал он плечами.
Впрочем, на этой "Свободе", как я сам убедился, не было фактически никаких наших предателей — только враги. Мне довелось увидеть изнутри их кухню вместе с моим другом и хорошим туркменским литератором Мергеном Хуммедовым. Он договорился с "диаспорой" об обращении к своим землякам на их по-настоящему родном языке ("А то у нас от "их туркменского" верблюды дохнут!"). В это время я в баре вел "дискуссию" на русском, после которой ко мне в коридоре подошел парень "славянской национальности" и смущенно сказал: "Мне так приятно было вас слушать. Здесь русским "по штату" отводится лишь два процента. Я вот и заполняю единицу — не "вещаю", а так, на подхвате". Не стал, да и не успел попытать его, как дошел он до жизни такой. А вот теперь радуюсь за немцев: выперли они все-таки эту "Свободу". Теперь она вещает из... Праги. Вот они, гримасы истории!
— Кстати, Фридрих,— сменил я пластинку.— Там в издательстве "Хайне" я вел переговоры по книжным делам с его хозяйкой и моей хорошей знакомой Марион фон Шрёдер. Не родственница?
— Очень дальняя. Нас, Шрёдеров, много.
— А "фон" почему опустил, когда знакомились?
— О-о, да какое это теперь имеет значение?
...Наш столик стоял под огромным развесистым фикусом, и, кивнув на него, я сказал: