Выбрать главу

Но в это утро после свидания с золотой осой Никита слишком уж разоспался, и когда открыл глаза — до начала Литургии монастырской оставалось пять минут. Пришлось Дружку ограничиться прогулкой по двору, а Шарику довольствоваться маленьким сухариком. Конечно, так опаздывать на службу было стыднее стыдного и кто-нибудь мог невинно спросить: "Что-то вы сегодня рано, Никита Сергеевич", но Никита очень хорошо запомнил слова крестного, что если даже минуту можешь постоять на службе, то постой — иначе никогда не воцерковишься. Он вошел в храм, когда иеродиакон уже поднял руку для соборного пения Символа Веры. И вместе со всеми запел: "Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым..."

Вдыхая древле-сладостный аромат ладана, поневоле заставлявший вспомнить две тысячи лет назад облагоуханные Христом долины земли обетованной, глядя на светозарные лики святых, Никита всегда с трепетом думал, что мог и не быть здесь среди них, таких смиренных и тихих, как лилии, самых прекрасных из когда-либо живших на свете. И не хотел даже представить, что мог не увидать этих маленьких детей, вольно гуляющих в бесконечности храма и своими неумелыми ногами опрокидывающих банки со скромными полевыми цветами, их счастливых матерей, с нескрываемым блаженством, словно служат этим самому Господу, собирающих с пола цветы... И чувствовал, как от солнечных лучей, падающих через верхние оконца прямо на лицо, сердце раскрывается, словно цветок на заре...

Служба закончилась, но с монастырского двора уходить не хотелось. Никита встал под двумя старыми лиственницами, тесно прижавшимися друг к другу. Вспомнил, как осенью о. Василий собирал под ними крепкие белые грибы и радовался, как младенец, — показывал их прихожанам. Неподалеку еще стояли люди, ожидавшие о. Василия. Сам же он беседовал на высоком крыльце храма с бабой Клашей, махонькой старушкой, всегда приходившей в монастырь с синей деревянной тачкой, чтобы, если понадобится, тут же включиться в работу по уходу за цветами, по перевозке скошенной травы — да мало ли дел в обители. Она походила на ребенка и вопросы батюшке задавала детские: печалилась, что из-за малого ростика не может приложиться к ионам, а о. Василий утешал ее, мол, пальцы поцелуй и ими приложись. Дескать, Бог знает, что ты маленькая и по-другому приложиться не можешь...

По тропинке же, склонив к земле голову, торопился мимо знакомый художник с тяжелым этюдником через плечо. Он был из тех верующих интеллигентов, у которых "свой бог" и которые считали пережитком стоять на службах в храме, и только в Рождество и на Пасху приходили на полчасика. А художник был талантливый, писал виды монастыря и даже иногда иконы, правда, писал лики святых со своих друзей, с родителей. По канонам это запрещается, да и небезвредно как для самого художника, так и для позирующих. Но одна картина, на которой нет ни святых, ни куполов, ни стен монастырских, у него вышла просто божественная. Маленький ребенок, может быть, впервые в жизни так далеко отошедший от матери, — на семь шагов в соседнюю комнату — вдруг остановился, и было понятно, что он не только потому остановился, что вокруг вековые бревенчатые стены, что под ногами широкие половицы с настолько великолепными узорами сучков, что их хочется гладить ладошкой, что окно распахнуто в березовое русское лето, что мать склонилась над шитьем в другой комнате; нет, но он увидал здесь самого ангела или хотя бы услыхал посвист его крыльев у себя над головой. И остановился...

При встречах с художником Никита живо представлял эту картину, сына художника, с которого был написан ребенок. Сын уже стал подростком; и хотя любимой книгой родителей был роман Ивана Шмелева "Лето Господне", едва ли он исповедовался и причащался благодатных тела и крови Христовых. Обычно Никита с трудом сдерживался, чтобы не обнять художника и не сказать: "Милый вы мой, что же вы делаете? Ведь вы лишаете не только себя, но и сына счастья пожить в Лете Господнем, второго-то детства у него не будет. Ведь оттого жизнь ребенка в романе так чудесна, что он жил в православной семье, которая молилась, постилась, каждое воскресенье дружно стояла в церкви на Литургии. Что же ты делаешь, дорогой мой? Опомнись, пока не поздно".

На этот раз Никита не выдержал, быстро пошел наперерез художнику: "Ба, он уже никого не узнает". Тот сначала смешался, но потом приложил ладонь козырьком ко лбу: "Солнце". Лицо у него было отчужденное, и вместо того, чтобы по-христиански троекратно поцеловаться, Никита почему-то сказал: "Помнишь, в "Постороннем" у Камю тоже слишком ярко светило солнце. Жарко было очень, и герой убил человека. Солнце очень ярко светило..." Художник промолчал, но было видно, как тяжело забилось сердце у него под рубахой. Никита же и сам подосадовал, что зачем-то приплел Камю, читанного еще на университетской скамье, но словно покатившись с крутой горы, уже не мог остановиться: "Давненько я вас в храме не видал". Обычно сдержанный, художник нескрываемо враждебно ответил: "А вы веру определяете по тому, ходит человек в храм или нет? Человек сам — храм. А это — камни". Он показал рукой на церковь.