Выбрать главу

Я не представлял себе, что такое Первая мировая война, но запомнил старичка, его вертлявую фигурку, тяжёлый восковой нос, улыбочку со сжатыми губами, беспокойство и даже страх, который внушало его конфетное разноцветье. И сейчас мне кажется, что это не анонимный старичок, а лёгенькое, ссохшееся подобие Вольтера прыгало через границы, как через резиночку, показывая в обе стороны розовый пляшущий язычок - потому что в эти дни июля 1914 года надвигалась война, которая взорвала Старую Европу, уют, быт; разломала и выстудила то, что люди считали своим домом. Это было весьма забавно для тех, кто понимает толк в настоящей иронии, потому что мировая война - как считали, последняя - должна была стать своеобразной ретортой по выращиванию гомункулуса всеобщего мира, процветания, счастья, наконец

***

Нет, не стоит идеализировать довоенное прошлое - он уже был душным, прогрессивный мирок конца XIX - начала XX века, с его дурной декадентской мистикой. Это время появления кинематографа и жёлтой прессы, время веры в светлое будущее прогресса и парламента, права наций на самоопределение, гонки вооружений, рекламы, многоквартирных домов с мусоропроводами.

Но, тем не менее, в 1914 году это был дом, какой-никакой, с государями-императорами, старым Францем-Иосифом, более полувека правившим своей почти музейной империей-королевством; святым Иоанном Кронштадтским; тоненьким, словно бы сошедшим с нестеровских полотен цесаревичем Алексеем. В этом мире, где, подобно гобеленам, ветшало средневековое величие, истлевало, словно рогожка, средневековое смирение, император Николай нёс мощи святого Серафима Саровского, кайзер Вильгельм отдавал приказ по флоту о том, что он выходит в море, чтобы наедине поговорить с Богом, а киевские печки с изразцами беззаботно ввинчивали в небо дымки; ведь печи одни остаются на пепелище сожжённых городов и деревень, они уверены в своём бессмертии

***

Машинная цивилизация сыграла с людьми злую шутку - объявив мобилизацию, её уже нельзя было остановить (это уничтожило бы все планы железнодорожных перевозок), а проведя мобилизацию, нельзя было не воевать. В этом смысле паровоз и телефон оказались страшнее ядерной бомбы. Два императора - Николай и Вильгельм, двоюродные братья - посылают друг другу несколько телеграмм и не могут остановить этот движущийся поезд. Вильгельму осталось только вздохнуть: "Подумать только, Георг и Ники сыграли против меня! Если бы моя бабушка была жива, она бы не допустила этого!" (Имеется в виду королева Виктория.)

И вот война начинается. Старый сербский воевода Путник крестится, узнав о решении Николая Второго пойти в защите Сербии до конца, английский кабинет министров ждёт ответную германскую ноту на Даунинг-стрит, маятник качается, почти 11 часов ночи, ответа нет; сэр Эдвард Грей произносит, глядя в окно: "Огни сейчас гаснут повсюду в Европе, и, возможно, мы не увидим их снова зажжёнными на протяжении жизни всего нашего поколения". Император Николай Второй, при Казанской иконе Божией Матери (перед которой молился фельдмаршал Кутузов), повторяет слова Александра I: не заключать мир, пока хоть один неприятель останется на русской земле (и это обещание он сдержал); Владимир Маяковский читает патриотические стихи с постамента памятника генералу Скобелеву; Германия воодушевлена, студенты массово записываются в добровольцы. В Париже, впервые с 1870 года, со статуи Страсбурга снят чёрный креп.

Эту атмосферу всеобщего воодушевления - и не просто воодушевления, а жертвенного участия, описал Стефан Цвейг, вспоминая первые дни после вступления Австро-Венгрии в войну: "Первый испуг от войны, которую никто не хотел: ни народ, ни правительства, - той войны, которая у дипломатов, ею игравших и блефовавших, против их собственной воли выскользнула из неловких рук, перешёл в неожиданный энтузиазм. На улицах возникали шествия, повсюду вдруг поплыли знамёна, ленты, музыка, ликуя, маршировали новобранцы. Как никогда, тысячи и сотни тысяч людей чувствовали то, что им надлежало бы чувствовать скорее в мирное время: то, что они составляют единое целое. Город в два миллиона, страна почти в пятьдесят миллионов считали в этот час, что переживают исторический момент, неповторимое мгновение и что каждый призван ввергнуть своё крохотное "я" в эту воспламенённую массу, чтобы очиститься от всякого себялюбия.