Выбрать главу

В начале ХХ века быт как пространство подлинного рассматривается В.Розановым, в конце века — Ф.Гиренком. Наталья Рябчун продолжает эту традицию, но движется иным путём. В качестве аргументации она предлагает нам обратиться к фактуре — посмотреть на специфику понимания быта и человека в традиционных культурах славян, в том числе в крестьянской культуре. Приводя массу фактических свидетельств, Рябчун показывает, что для традиционных обществ антропологическое здоровье человека было обеспечено организацией быта. Человек традиционных культур был вписан в символическое пространство существования, в котором не было деления на "быт" и "подлинную реальность". Жизнь воспринималась как единое осмысленное пространство, по отношению к которому не было ничего незначительного, неважного, неучтённого, не пропущенного через понимание. Важна была каждая деталь, которая своей краской вносила штрих в насыщенную картину реальности. Реальность обживалась символически, и всякое тело соотносилось со смыслом, а всякий смысл был явлен. Человек традиционных обществ, точнее сказать — обществ с мистериальным укладом, был здоров, ибо его жизнь не разрывалась на самодовлеющие, сами по себе призрачные сферы искусства, политики, семейной жизни и т.п. В укладе таких обществ, как сказал бы Ж.Батай, была простота удара топора. Речь идёт о простоте как тотальной полноте. Полноте, которая самоценна и не отсылает к чему-то вовне.

Рябчун видит одну из главных причин "раскола нашего я" в урбанизации. Здесь стоит вспомнить Г.Успенского, который писал, что город оторвал нас от органики жизни, и поэтому человек стал бессмысленным и даже отвратительным. Посмотрите, говорил Успенский, на крестьянина в деревне — он красив, ибо на своём месте. Посмотрите на крестьянина в городе — он безобразен и глуп, ибо утратил органику жизненного ритма, непосредственно данного ему землёй, природой и трудом.

Книга "Философия быта" ставит вопрос о нас самих и наших основаниях, размышление над которыми может собрать нас из рассеяния.

Прогулки с Пушкиным

Прогулки с Пушкиным

Валентин Курбатов

литература Культура

О литературной премии «Ясная Поляна»

Да уж — почитал так почитал! Почти не верю освобождению. Ведь одолеть за пару месяцев пять десятков книг — почти то же самое, что прожить эти месяцы не просто с населением большого чужого города, а самому побыть этим населением — "всем, от царя до нищего слепца", "где, может быть, родились вы или блистали мой читатель…".

Хотя вряд ли мы там с вами так тесно сходились. Блистать-то, может, и блистали (кто сегодня — и чаще именно иронически — не блистает в интернет-комментариях хоть к самому неподсудному гению?). А "гулять" по охоте в такую даль не заманишь. Разве что судьба обременит тебя полномочиями члена жюри. Ну, тогда подпоясывайся и вперёд! Жди, что неизбежно устанешь до неприязни к самому печатному слову, как бедный Онегин: "Читал, читал и всё без толку. Там скука, там обман иль бред, В том совести в том смысла нет…" Но за терпение и усидчивость нет-нет да будешь вознаграждён невольно вырвавшимся восклицанием: "О, сколько нам открытий чудных готовит просвещенья дух!" И, смотришь, опять готов идти потихоньку.

Александр Сергеевич не зря напрашивается в спутники. Он сейчас мой сосед — я пишу это в Михайловском. Дожди стеной — не разгуляешься, не соберёшься в Тригорское, где барышни тоже, поди, жмутся к Прасковье Александровне и куксятся: "Что же это, маменька, когда же кончится этот дождь?" — как будто дождь во власти маменьки.

Вот Александр Сергеевич за неимением лучшего спутника и приворачивает ко мне, тем более думаю-то я о русских книгах, сошедшихся сегодня в соперничестве за премию "Ясная Поляна". Я вот уж, кажется, десятый год в жюри, но и за это в вечности малое время "много переменилось в жизни для меня. И сам, покорный общему закону, переменился я"…

Особенно перемены эти замечаешь, когда читаешь или сверстников, или тех, кто помоложе, но взошёл на той же закваске и оказался в зазоре, который у Пушкина в "Онегине" звался "и надоела старина, и старым бредит новизна". Вот как: и "надоела", и "бредит", — потому что уже в тягость делается дармовая свобода, и старина уже кажется новостью в своей покойной устойчивости, в подвластной ей тайне целостного видения мира, что особенно потребно душе посреди своеволия и затоптанной границы добра и зла.