Выбрать главу

Евгений Маликов

0

Оценить статью: 1

Однажды мне довелось побывать на представлении отечественного арт-проекта «Перемещенные ценности». Как мне показалось тогда, идея акции заключалась в том, что произведения искусства, покидая родную культурную обстановку, немного искажаются, даже оставаясь при этом всецело в рамках европейского культурного пространства. И какой широтой взглядов ты ни обладай, все равно какие-то подробности артефакта ускользнут от тебя.

Пока ты сам не окажешься если не в шкуре, то в стране проживания художника.

Друзья, балет и красивые картинки – вот это все обыкновенно приводит меня в Амстердам. Порой я бываю ошеломлен внезапностью столкновения с особенностями местного быта, иногда оказываюсь удивлен несоответствием ожиданий наблюдениям, часто остаюсь удовлетворен верностью гипотез полученному опыту. И никогда еще не было, чтобы мои взгляды претерпели значительные изменения.

Этот сентябрь, девятый месяц 2017 года, стал месяцем «голландских откровений». Его первым героем оказался покойный Ван Гог, вторым – к счастью, здравствующий Ван Манен.

Начну со старшего.

Я никогда не причислял себя к любителям Ван Гога. Мне внутренне была глубока чужда сама идея священного безумия, двигающего творчество. Нет, я понимал умом всегда, что дионисийский элемент способен присутствовать в жизни художника; более того, Дионис обязан взять с него дань, если творческий акт претендует на всеобщность, всеохватность. Однако почему-то гораздо проще мне было примириться с целой плеядой великих «джанки-див», будь то Билли Холлидей, Уитни Хьюстон или Эми Уайнхауз, чем с одним настоящим сумасшедшим, чья патология – раскрашивать холсты и она настолько настоящая, что аномалией личности ее не назовешь.

Короче. Считая себя сторонником аполлонической красоты безжалостно строгих форм, я не был склонен к сантиментам относительно личной неустроенности одинокого творца. Во-первых, аполлонический гений всегда одиночка, а во-вторых, хмельную любовь к людям ему испытывать не с руки – он должен нести лишь испепеляющее презрение к человечеству. Тут либо теплая влага мятущейся души, либо обжигающий холод несгибаемого духа. Tertium non datur.

Оказалось, что «datur».

Я долго отказывался посетить Музей Ван Гога в Амстердаме, но на этот раз уступил той, которой рано или поздно уступаю всегда. И оказалось, что да, наша сила в слабости проявляется! Ни толпы восторженных почитателей, ни обилие материалов не убили во мне проснувшийся вдруг интерес к художнику. Здесь, в Амстердаме, он оказался дома, я смог взглянуть на него неотстранённо. Ван Гог без искажений предстал в его семейном кругу деловых и братолюбивых голландцев, заботливых к своим родным едва ли не религиозно-догматически. Шире! Летняя поездка в Прованс вдруг по-новому осветила последние годы жизни художника, вовлекла меня в сомнительное путешествие внутрь его нездорового ego. Сухие слова музейных табличек о пребывании Ван Гога в сумасшедшем доме унесли пессимиста в опасное плавание к центру безумия, а потом вышвырнули на берег гуманистом в среду гуманистов. Я оказался дома. Вокруг был наполненный воздухом свободы Амстердам, каждый житель его хотел протянуть мне, зануде и мизантропу, руку помощи. И я робко принял примерно сотню их.

Вечером того же дня я оказался в зале Нидерландской национальной оперы. Был премьерный вечер балетов Ханса Ван Манена, хореографа известного и не скажу, что любимого. Мастера чествовали за его многолетний труд, а я сарказмом думал о священном предмете, известном многим русским как «переходящее красное знамя». Я помнил московские показы Ван Манена.

Но все равно пошел на «Оду мастеру», Ode aan de Meester .

Мой скепсис в Голландии был посрамлен!

Вечер балетов открыл Первый концерт для скрипки с оркестром Сергея Прокофьева, и я вдруг заметил, что Ван Манен музыкален не менее, чем Начо Дуато, который всегда удерживал первое место в моем личном рейтинге музыкальности хореографов. Что-то более определенное сказать о Ван Манене пока было сложно, но я чувствовал, что автор балета вовлекает меня в свою игру: дома он оказался совсем не таким, как в экспортном исполнении, он дал понять, что работа с «перемещенными ценностями» и для него не легкий, но и не безрадостный труд. Он открывал моего Прокофьева, переводил на голландский, а я, совершая мысленно обратный перевод, адаптировал под себя танец, интерес к которому возрастал.