Во-первых, бабочки. Эти порхающие вместилища человеческой души, зашифрованные ангелы пифагорейской доктрины сопровождают лирического героя на протяжении всего повествования. Бабочки — это постоянное столкновение героя и читателя с потусторонним, иногда кажется даже, что их слишком много. Иконостас из мертвых ангельских оболочек в квартире советского разведчика соседствует со старинной блеклой иконой. И лишь незадолго до финала герою в мучениях открывается трагический символизм собирательства бабочек. В каждой из них его собственной рукой убита живая человеческая душа: "Он убивал их тысячами, предаваясь своей страстной охоте, уничтожал их безгласные жизни, оставлявшие на его сачке крапинки зеленого сока, метины серебристой пыльцы. Их беззвучные смерти наполняли мир бессловесным страданием. И именно этот грех бессчетных убийств был неотмолим, нарушал гармонию мира". Сам герой-бабочка проткнут железным штырем на крыше мира и приходит к запоздалому раскаянию.
Бабочки — это лишь введение во внутренний тайный гностический мир лирического героя и, осмелюсь предположить, самого автора. Нам еще предстоит пройти "испытания вер", испытания русских проектов и обнаружить опустошенного, но не отчаявшегося героя в финале. Каждый из этих проектов полон своей религиозностью, и только как вера, как иррациональное и рассматривается Прохановым. Речь идет не только о "белом" православном проекте, но и о "красной вере", "электронной Хазарии" и, конечно, кавказском "огненном исламе". Остановимся на "православном проекте" — как ни коряво это звучит, но именно "проекте" — стоящем ближе всего к тому, что воспринимается как квазигосударственная религия в ельцинской и путинской России.
Белосельцев, герой Проханова, после неудачного "паломничества к красным мощам" совершает паломничество к "мощам белым" (характерна последовательность). К "белым мощам" преподобного Сергия Радонежского он едет на электричке в Сергиев Посад. Однако и здесь Белосельцев не находит покоя, разъяснения своих сомнений и чаемой благодати. Он сталкивается с наивной верой народа, в самом отчаянии ищущего магической помощи у святого, но вера героя не безусловна, вера вытекает из чаши души через трещину сомнения. Он сталкивается с официальной церковностью, целуя застекленную раку преподобного и не находя помощи: стекло остается "прохладным, бездушным". Да и пребывает ли в раке святой, не поповские ли это россказни? Преподобный "поднялся, невидимый и, опираясь на посох, растворился в окрестных болотах".
Гордый и невоцерковленный советский разведчик остается чужд официальной церкви и вере простецов. И в православном храме он не находит себе места, встает, сам того не ведая, по католическому обычаю на колени и тешит себя мыслью, что это умаление слагает с него "бремя гордыни", когда и старуха рядом, и маленькая девочка прямо стоят пред Богом. Чужой, чужой всем, экзистенциально одинокий интеллигент от разведки, оторванный от веры предков и не нашедший сил вернуться — таким кажется нам герой Проханова.
Казалось бы, стоит согласиться со Львом Пироговым в "Независимой газете" (15.11.2001), представляющим Проханова как писателя, "снимающего" религиозный миф вместе с другими государственными мифами. Пирогов искренне радуется "снятию" государственного православия и религии вообще "красно-коричневым" Прохановым. У него больше нет сомнений в его "адекватности". Вот только не скоропалительна ли и адекватна ли радость либерального критика?
Ведя речь даже о религиозном аспекте "Гексогена", не стоит забывать о неизжитом романтизме автора. Холодная и пустая официальная церковь, беременный патриарх и молодые упитанные московские попы — это лишь внешнее, выморочная темная канва политического памфлета, отражающего массовое сознание новейшего русского народа. Здесь верно тупик, как тупик в любом современном массовом коллективном проекте.
Остается прошлое (или будущее?), юность своя или чужая, лирического героя, писателя или самого читателя. В пятой части романа мы попадаем в идеальный мир юношеской первой любви, псковской архаики, русской деревни и неиспорченного, "чистого" православия. Псковские главы настолько отличаются по языку, стилю и сюжету от других частей "Гексогена", что производят впечатление отдельного произведения. Это рассказ о молодом человеке, аспиранте, собирателе песен, о его летней любви, о видениях и ангелах. Сухой старичок в синей рубашонке (идеальный прообраз будущего выморочного юродивого Николая Николаевича), сидя на обочине дороги, призывает юного Белосельцева пойти в священники "аллилую" петь: "Там твое место. А ты все ходишь кругами. Так не дойти". Маленькая часовня у края поля и молитва в ней за весь мир, всех живых и умерших — вот религия автора, тайная мечта и вера, пронесенная через все страны и лихолетья. Псковский сюжет обрывается так же внезапно, как и начался: героя вырывают из воспоминаний какие-то чужие, неживые люди и начинают вести неясные сомнамбулические разговоры о долларах, президентах и взрывах. Тогда-то и становится ясным, насколько внутренне чужда герою и автору эта мирская суета, и задаешься вопросом: а не оттого ли все беды героя, что не внял совету старика у дороги?