Об этом толковал мне просвещенный местный житель, как вдруг ухнуло в дожде глухо, всерьез. Донесся взрыв. Самый настоящий. Потом, прибежав на этот звук во двор многоэтажки № 38 на бульваре Шевченко, мы узнали, что сотней граммов тротила пугнули какого-то чиновника, а убили, как водится, консъержку. "Ничего страшного". Но тогда, стоя невдалеке от красных полотнищ бунтующей толпы, я опять подумал: “Ну совсем как девять лет назад в Москве”.
Долго детонирует история. Годами катятся в гуще людской, населяющей славянские равнины, волны глубинных потрясений, затухая понемногу.
Легко было оставлять Киев, холодный, угрюмый, враждебный, несмотря на тусклое призывное сияние позолоты древней Лавры, с высот которой днепровская ширь, по погоде, напоминала пустыню, дождевыми миражами плыли далекие холмы и леса.
В купе опять сошлись, будто стенка на стенку, два языка. Мы с Холодом говорили по-русски, а двое других "человiков" исключительно на чистейшем украинском. Причем это были люди — ученые, воспитанные, можно сказать, интеллигентные, мысли друг другу излагали какие-то специальные, лексикой пользовались изысканной и потому оказывались особенно непонятными. Они, казалось, даже подчеркнуто усложняли мову и страшно раздражали этим. И чем громче мы с Холодом изъяснялись по-русски, тем тише, вкрадчивее и настырнее гнули свое по-украински эти аборигены. Мол, мы на своей земле, у себя дома, извольте успокоиться.
Напряжение возрастало с каждой выпитой рюмкой коньяка с нашей стороны, и бокалом пива — с их.
Были бы мы с Холодом какими-нибудь дембелями или просто рискованными крутыми гастролерами, а не перегруженными предрассудками литераторами, зарабатывающими на хлеб разъездным корреспондентством, быть бы большой свалке.
В нашем случае напряжение разрядилось опять же на языковом уровне.
Писатель Холод спросил меня по-английски, сколько мне лет. Я ответил. И мы стали демонстративно практиковаться в инглише до тех пор, пока не пожелали друг другу гуд найт.
Утром в Одессе притомило солнце. Курортным измором брал город на всем трамвайном пути к морю. "Это русский город, — как писал мне один из членов здешней русской общины. — Приезжайте, не пожалеете. Для вашей газеты — благодатная почва. Проживание и обратная дорога — за наш счет".
Невозможно было отказаться, тем более давно не виделись с другом давней юности яхтсменской, живущим теперь в Одессе. Когда-то мы с ним на Белом море на шверботах гонялись. Теперь у него здесь, на Ланжероне, собственная килевка за сорок тысяч долларов. Он с самим Конюховым на "ты". Вот и он тоже говорил по телефону: "Одесса всегда была русским городом". Но больше ни о какой политике не распространялся, явно чего-то опасаясь. И просил ни в коем случае не звонить в офис, не порочить перед шефом связями с радикальной прессой. Косвенно настраивал меня на осторожность и дипломатичность в поездке.
Этот запрограммированный страх, напряженность отравляли душу при виде с центральной аллеи Аркадии зазывно плещущегося моря.
Возле изощренных пляжных строений в древнегреческом и древнеегипетском стиле играл уличный музыкант-трубач. Мы с Холодом присели рядом на скамейку, и мой коллега, находясь еще под действием вчерашнего, вдруг из озорства заказал Гимн Советского Союза.
Не знаю, десять ли гривен ( 60 рублей) подействовали, профессиональная неразборчивость, или это можно было отнести к акту гражданского мужества, но худой, бородатый человек сыграл два куплета и припев.
Звук трубы подбивал мне в спину, пока я не свернул за угол, направляясь в яхт-клуб, оставив Холода, не переносившего качку, остывать на ветерке.
В отличие от николаевского, одесский "порт" для парусных суденышек, считай, в открытом море. Тонким бетонным пирсом отгорожен от трехбалльного волнения.