В России у Елизаветы был Михайло Ломоносов; Екатерина II поклонялась Вольтеру; у Александра I был Карамзин; царь Николай I приблизил Пушкина, благоволил Гоголю; Николай II почитал Льва Толстого; Ленин ценил Горького; Иосиф Сталин поддерживал и величил Шолохова; а дальше пошло-поехало, и все с горки вниз. Хрущев восторгался Райкиным; Брежнев — Марковым и Симоновым; Горбачев — Хазановым; у Ельцина придворным писателем стал юморист Задорнов; у Путина — Жванецкий, самый великий литератор всех времен и народов, и когда у одесского юмориста увели плуты богатый лимузин, то горевала об утрате вся страна, но больше того, Москва рыдала по записной книжке, которую присвоили мошенники, ценные мысли выдав за свои. Когда я смотрю на Жванецкого, он отчего-то тоже напоминает мне Ленина, но уже разбитого инсультом; и опять же не хватает кепки и рыжеватой бородки клинышком. Тот же иронический зоркий прищур пестроватых глаз, та же обильность слов, любовь к позе; только мысли у сатирика мелкие, назойливо-едкие, будто крапивное семя, и ни одну нельзя запомнить. Явно не про Иудушку Головлева. Но что-то обязательно об интиме, но вслух — об унитазе и отхожем месте; в общем самая плотская, низкая жизнь и никакого тебе полета. Вот так куропатки летают: вскинулись в испуге в воздух, сполошливо затрещали крыльями, а пролетев несколько сажен, скоро и опали снова в снег, мерцая темными глазенками. Шуму много, а так и метят, глупые курицы, под ружье. Это так, метафора; при дворе Жванецкому ничего дурного не сулится, кроме шелеста "зеленых", от которых слабый человек может заболеть денежной болезнью.
Ни дня без смеху — такой девиз древних, его хорошо помнит родовитый славянин Жванецкий. Ведь в старину на могилах не выли, не причитывали, пили не водку, но меда из круговой чаши, водили хороводы, пели дружинные песни и весело смеялись, ибо слезы-горе покойнику, он может захлебнуться и утонуть, и тапочки не помогут, ни верный конь, захороненный подле. И потому "дурная" Россия, позабывшая древлеотеческие обычаи, погрязнувшая в православии, плачет о преждевременно усопших и погибших, а "верхи "смеются ежедень шуткам придворного юмориста. Ни дня без смеху — восторженно восклицает по телевизору главный смехач страны Петросян, первый в мире артист, клонированный с таким успехом; иначе можно подумать, что сердешный не пьет, не ест, и, конечно, не спит, не играет с потомством, не моет посуды и не подметает полов. Смех его, усиленный миллионами телевизоров, слышен самому Богу, сотрясает покои патриарха и президента и находит там благоволение. Он похож на самоклеящиеся обои, которые километрами накатывает на нас жирующая и веселящаяся телевизионная братва; сначала замочили кого-то, попинали по рылу, пустили юшку, раздели кокотку, взорвали пятиэтажку, бедного солдатика из Кашина упаковали в цинковый гроб, грохнули самолет, закатали в подьезде в лобешник крутому бизнесмену из пистоли, и тут же в перерывах наш Петросян: ха-ха, ха-ха. И прав ведь артист, по большому счету, конечно, прав; не век же рыдать, надо когда -то и обезболивающее вкалывать, стерилизацию делать. Стерилизацию души, чтобы была черна, холодна и безмолвна, как египетская мумия. Тебе чик-чик, а ты: ха-ха! Весело, правда?
А мне грустно. И грустно не от того, что веселится гоп-компания, и пусть услаждают душу, коли им так радостно; но от того, что ерничают-то они опять не над господами, не над теми, кто "в герметическом капитолийском ордене" в своей закрытой столовке пожирает отбивные по сто долларов за штуку, кто устанавливает на Руси новое крепостное право, кто на рожках и хвосте носит по ордену "За заслуги перед Отечеством" (чтобы внести смуту в их благополучие), а над самыми малыми мира сего, кого прежде всегда прижаливали, о ком рассказывали "Шинель" и"Муму", "Привычное дело" и "Последний срок", на ком вострили к состраданию свою душу многие поколения православных читателей. И ведь как умели они смеяться, наши предки, не зная одесских анекдотов; а как любили петь, не слыша бульварных песенок московских гитаристов.
"Деспотия герметиков" в России не имеет себе подобия в мире. Она не походит на сталинскую, когда действительно за вольномыслие могли легко упрятать в Сибири, а то и в могилевскую, но зато, имея голову на плечах, можно было вольно ходить ночами по Москве, никого не боясь, не знать запоров на дверях, не бояться ближнего, за усердие получать отличия; сейчас можно гундосить на кухне, что тебе взбредет в голову, даже кричать с балкона, только не в ночное время, печататься в газетенке тиражом в пять тысяч экземпляров, гордо нести в толпе плакат: "Ельцин — иуда"; но зато ты все время ждешь откуда-то неведомой грозы, времени "Ч", прячешься в квартире, как в сейфе, тебя могут измордовать средь бела дня, безнаказанно испачкать в бульварной газетенке только потому, что ты не понравился своей фамилией записному шелкоперу, у которого молоко на губах еще не обсохло. Нравы верха, как эпидемия по ветру, разлетелись по городам; всеобщее попустительство при тайном сексотстве; вроде бы свобода слова, но каждое заносится в невидимые гроссбухи, чтобы после предьявить, как улику; экран телевизора не потухает сутками, но туда допускают лишь по разнарядке герметиков; все за всеми следят, все учитывают на черный день, ведут досье, авось пригодится, принесет прибыль иль можно обменять на другую спецкарту; противников отстреливают небрежно, как каплунов. Их тут же и забывают, потому что на другой день отстреливают новых, а президент не дает из Кремля команду рыдать всем.