— Здорово! — вновь прибывший прищурился, протянув нам руку. — Роман.
— Привет, Рома. — первым откликнулся Костя. — Откуда?
— С один семь.
— Скинхед? — усмехнулся я очевидной догадке.
— Ага.
— Вас уже судят?
— Ага.
— В раскладах?
— Ну, да.
— В чем обвиняют-то?
— Девятнадцать убийств, восемь покушений, ну и там по мелочи: пять сто шестьдесят первых (ст.161 УК — грабеж), — парень дежурно оглашал подвиги, кидая косые взгляды в сторону холодильника.
— Сколько-сколько ты говоришь у тебя сто пятых? — мне показалось, что я ослышался, хотя лицо Кости вытянулось не меньше моего.
— Девятнадцать, — вздохнул скинхед, почесав затылок, и добавил. — Групповых.
— Резали?
— Резали.
— Сколько, думаешь, дадут?
— Лет пятнадцать, — Рома нервно защелкал пальцами.
— Ладно, давай с дороги чайку, покушать чего. — Костя пропустил скинхеда за дубок.
Ромка был удобным арестантом, габарито-емким, покладистым и тихим. Единственное, что раздражало в нем — это постоянное щелкание пальцами, которое заразительным нервяком раздражало тюремное спокойствие. Это весной ему исполнилось двадцать. С тюрьмой он свыкся, то ли оттого, что сидел уже год и четыре, то ли оттого, что воля была беспросветней тюрьмы. До посадки за семь тысяч рублей в месяц Роман работал курьером в виртуальном магазине: доставлял закомплексованным гражданкам силиконовые вставки для бюстгальтера. Рассуждал он просто, здраво и по-детски прямо.
— Рома, ты помнишь свое самое яркое впечатление в жизни?
— Когда в Астрахани с отцом отдыхал. Мне тогда четырнадцать лет было. Еще батя был жив, — парень уткнул глаза в дубок. — Рыбачили, раков ели…
— Политические убеждения остались?
— Сейчас нет. За те, которые были, я сижу. Привели они к тюрьме и трупам. С нелегальной иммиграцией надо бороться по-другому. Не чурки виноваты, а государство. Здесь я встречал хороших людей нерусских, которые разделяли мою точку зрения.
— Для тебя что самое желанное на воле?
— Хотелось бы увидеть маму. Прогуляться в лесу. Подышать сосновым воздухом.
— Какое у тебя самое большое разочарование в жизни?
— Раньше я думал, что друзья — это на всю жизнь, выручат, помогут. Попав в тюрьму, я понял, что кроме мамы, бабушки и тетки, я никому не нужен.
— Мечта есть?
— Нет никакой мечты.
— Какое у тебя самое любимое блюдо?
— Мама готовила на воле шарлотку, пирог из яблок. И мясо под сыром, очень вкусно.
— Сколько нужно денег для счастья?
— Миллион долларов, за эти деньги можно осуществить любую мечту и желание.
— Живность дома была какая-нибудь?
— Кошка, Белкой звали. Я ее любил.
— Кто такой Путин?
— Президентом был, сейчас премьер. Человек из спецсулжб, поэтому власть в России принадлежит милиции, ФСБ. Короче, мусорам. И они занимаются беспределом. И столько гастрабайтеров в России им выгодно, так же, как и наркотики. Они обладают возможностями решить вопрос за два дня, но не хотят.
В тюрьме чувство жалости приходит редко. От жалости отвыкаешь, довольствуясь ее суррогатом — презрением. Презираешь безволие, панику, малодушие. Презираешь арестантов, сдавшихся ментам, беде и болезни. Презираешь сломленных, раздавленных и трусливых. Да, и трудно здесь кого-то жалеть. Обычно жалеют животных, но из домашних здесь только мусора. Кого еще жалеть, не опошляя святое сострадание коростой презрения? Может, этого мальчика, этого сироту, который живет памятью об отце и маминой шарлотке, который нервно щелкает пальцами и полночи смотрит в потолок хрустальными от слез глазами?
Чтобы избавить паренька от насилия собственных мыслей, мы с Андрюхой решили поставить его на лыжи образования и здоровья. Два часа спорта в день Роме оказались вполне под силу. Однако встал вопрос, как приучить скинхеда к материям одухотворенным? Книги Рома не тянул, вымучивал за неделю страниц тридцать и стыдливо возвращал литературу обратно. Тогда было решено начать со стихов. И на удивление живо Ромка взялся за "Евгения Онегина". Первая строфа на мысль, непривычную к движению, ложилась в течение двух дней. И вот первая маленькая победа — строфа далась, четко и с расстановкой…
Не понятно с чего Ромка выматывался больше: то ли от поэзии, то ли от физнагрузок. Но по ночам он стал крепко спать, реже щелкал пальцами, душой согрелся. Увы, не прошло и трех недель, как Ромку вновь заказали с вещами..
Странное ощущение осталось от этих ребятишек. Они не знали, кто такие Вера Засулич, Дмитрий Каракозов, Борис Савенков. Вряд ли они догадывались о молодежном терроре, который захлестнул Россию более ста лет назад, когда разночинные недоучки оголтело и без разбора резали, стреляли, взрывали мундиры, которые, по их мнению, воплощали самодержавное "зло". Но век спустя в меру сытые, в меру благополучные юноши и девушки вновь взялись за ножи и огнестрелы. Это не циничные убийцы, поскольку их фанатизм и жертвенность глубже и сильнее ненависти к собственным жертвам. Поскольку убийства, зверские и безумные, для них не цель, а лишь средство. Они режут, мечтая высушить болото духовной и физической деградации России вместе с гнилым россиянским планктоном. Режут, устав терпеть и гнуться. Режут, потому что их обреченное поколение может быть услышано только в собственном кровавом реквиеме. Маленькие кровавые пассионарии — дети суверенной демократии. Они очень любят Родину, самоотверженно и без оглядки. Виноваты ли они, что расписаться в этой любви им позволили только заточкой?
НА ВОЛЮ!
Очередное заседание Верховного суда было назначено на 4 декабря. Два года заточения показали мне, что суд — это довольно дешевая формальность, утверждающая решения прокуратуры. Надеяться на справедливость в подобных условиях — словно рассчитывать на снег в июне.
Но всё же к четвертому декабря я подготовил выступление, единственно желая высказаться. И пусть мое слово растворится тщетной дымкой справедливости под сводами Верховного суда, промолчать — значит сдаться.
— Вань, сегодня какой-то праздник у верующих, — вспомнил Коля, далекий от Православия. — Я по телевизору читал.
Я полез за календариком. И точно: посреди темно-синих дат постного декабря красным квадратиком сияла "четверка": "Введение во храм Пресвятой Богородицы". Тут же сознание охватило душевное облегчение, ноги вмиг ощутили мистическую твердыню. Каким будет решение суда, стало вдруг не важно, но как важен путь, который предначертан нам. Тюрьма, страхи, сомнения, соблазны волей, ропот, судьи, прокуроры, следаки, адвокаты терпил — вся это грязь, все эти жадные беспринципные шавки обрели значение пыли на дороге, вымощенной нам Господом. Ибо что зависит от меня? — Ничего. Что от них? — Еще меньше, чем от меня…
…Завели в клетку, включили трансляцию, я увидел зал. Мама, отец, родные, знакомые и незнакомые лица, серьезные и напряженные, смотрелись особняком от вжавшихся в левый угол блеклой прокурорши в бриллиантовых цацках, отваливающих жирные мочки, адвокатов Чубайса — похожего на кусок розового мыла Котока и на об чьи-то пятки поистертый обмывок пемзы Сысоева. На экране появились мои поручители: Владимир Петрович Комоедов, Виктор Иванович Илюхин, Сергей Николаевич Бабурин, Василий Александрович Стародубцев, которому в 91-м довелось подавить те же нары, что и мне: словно с одной войны, из одного окопа.
Суд идет — начали. Сначала мои поручители по очереди подписали поручительства. Каждая подпись пробивала брешь в двухлетнем каменном заточении. Потрясающе было ощущать, как их автографы размывали заколюченную и зацементированную реальность. Потом говорил я, затем мой "ангел-хранитель" адвокат Оксана Михалкина. И вот очередь дошла до стороны обвинения. Прокурорша, а-ля Роза Землячка, описав мое страшно-преступное прошлое, потребовала от суда "придерживаться принципа разумности в содержании Миронова под стражей". Разумность эта, по мысли барышни в голубом, должна была определяться исключительно мнением прокуратуры. Короче, что-то вроде жегловского "будет сидеть, я сказал". Коток и Сысоев избрали иную стратегию. Так, г-н Сысоев заявил, что Миронов, назвав в своем выступлении решение судьи Стародубова преступным, оскорбил тем самым всех российских судей. Сысоев потребовал по данному "факту оскорбления" возбудить против Миронова еще одно уголовное дело. Мерзопакостная тактика мелкого ябеды, недостойная даже ребенка, понимания у судьи не встретила. Но все же захотелось отповеди. Уж больно было противно, что последнее слово, пусть даже в виде жалких помоечных ужимок, осталось за этой процессуальной перхотью. Но, стукнув молотком, коллегия удалилась на совещание. Прошло минут сорок…